И здесь, подходя к разговору о методе автора, нельзя не вспомнить сцену из «Носорога» Ионеско — пьесы о зарождении фашистской идеологии. Один из первых носорогов растоптал, пробегая по улице, кошку, и персонаж по имени Ботар пускается выяснять, что в данном случае «подразумевается под кошкой»:
«Ботар. Но все-таки, кошка это или кот? Какого цвета? Какой породы? Я вовсе не расист, скорее даже противник расизма.
Мсье Папийон. Позвольте, мсье Ботар, не об этом же речь, при чем тут расизм?
Ботар. Прошу прощения, господин начальник. Вы не можете отрицать, что расизм — одно из величайших заблуждений нашего века.
Дюдар. Разумеется, и мы все с этим согласны, но ведь не об этом же…
Ботар. Мсье Дюдар, нельзя к этому подходить так просто. Исторические события ясно показывают, что расизм…
Дюдар. Повторяю вам, не об этом же речь…
Ботар. Я бы этого не сказал.
Мсье Папийон. Расизм здесь ни при чем.
Ботар. Нельзя упускать случай изобличить его»[718].
Не ставя задачу оправдать троих героев книги и даже не совсем разделяя принцип «понять — значит оправдать», вынужден заметить, что свой шанс «изобличить» автор «Забытого фашизма» использует не только при каждом удобном и неудобном случае, но и таким образом, каким в приличных научных работах это делать не принято. Ведь о том же можно писать так, как, например, в предисловии к русскоязычному изданию самого Чорана (Сиорана — во франкоязычной транскрипции): «Все эти факты, разумеется, не делают чести студенту-философу былых времен. Однако в ту пору все преступления нацизма еще только ждали своего часа и обо всех чудовищных издержках национализма и диктатуры можно было только догадываться»[719].
В конце концов, можно вспомнить фразу Чорана об Элиаде: «…Может быть, это чересчур дерзко с моей стороны, но, по-моему, Элиаде, прекрасно понимая умом, что такое грех, чувства греха не имеет, он для этого слишком горяч, динамичен, быстр, слишком полон проектов и заряжен возможным»[720].
Стиль А. Ленель-Лавастин настолько субъективен и пристрастен, что в качестве аналогии приходит на ум «Ярость и гордость» Орианы Фалаччи, итальянской журналистки, выступившей с гневной публицистической критикой арабской цивилизации и ее роли в современном мире. По прочтении «Забытого фашизма» не покидает ощущение, что главной задачей для автора было убедить в том, что все три румынско-французских мыслителя — нераскаявшиеся нацисты, юдофобы и вообще мракобесы, которые паразитировали на приютившей их Франции, попирали в своей жизни моральные законы и вообще известны и популярны по какой-то чудовищной ошибке, лишь благодаря своей хитрой имиджмейкерской стратегии…[721] Впрочем, Ионеско, которому Ленель-Лавастин симпатизирует, она часто пытается оправдать, не проявляя ни малейшей объективности в отношении двух других персонажей.
В заслугу Ионеско ставится то, что ему «с удивительной прозорливостью удалось предугадать негативный потенциал современного рационализма. О приверженности этой традиции свидетельствуют ионесковские критика дегуманизации и приверженность понятию индивидуального сознания». Но то, что это были основные философские темы Чорана на протяжении всей его жизни, сделавшие ему имя, французская исследовательница не считает должным отметить даже в скобках (зато пишет, как трудно ему давался французский язык, который он-де так и не освоил…). Говоря о службе Ионеско в вишистском правительстве и ее последующем замалчивании, А. Ленель-Лавастин легко проявляет терпимость и понимание там, где в отношении Элиаде и Чорана раздались бы резкие инвективы: «…служба при вишистском режиме, несомненно, была компромиссом, к которому Ионеско прибег в целях выживания». Когда после ужесточения антисемитской политики в 1943 году положение евреев во Франции стало гораздо опаснее, «Ионеско, разумеется, на своем невысоком посту не мог сделать ничего», — констатирует автор, но на следующей странице мимоходом упоминает, как Чоран, к тому времени безработный и бедняк, делает все, чтобы вытащить из лагеря еврейского философа… Сообщая, что Ионеско стремился всеми правдами и неправдами остаться в Париже и не возвращаться в Румынию, автор тут же упрекает в сходных мотивах Чорана. Читая, как исследовательница характеризует Чорана в терминах «вечный студент» и «социальный паразит», впору вспомнить советские фельетоны о «тунеядце» Бродском. Кроме того, Чорану ставится в вину даже то, что он недолго продержался не только на дипломатической службе, но и в армии, где ему явно было не по себе и откуда он был комиссован по состоянию здоровья. И это обвинение любопытно по двум причинам. Во-первых, надо совершенно не понимать свой объект исследования — Чорана, хронически больного человека, законченного меланхолика и убежденного индивидуалиста-аутсайдера; во-вторых, здесь автор «забывает» припомнить чуть ранее поставленного Чорану в пример антифашиста Томаса Манна, который вообще сделал все возможное, чтобы поскорее вырваться из казармы. Понятие моральной вины Чорану вообще «явно совершенно чуждо», и он давно уже «трансформировался… в носорога», — заявляет исследовательница.
Впрочем, с Элиаде автор обходится еще круче. Элиаде в ее изображении — параноидальный себялюбец, «воинствующий румынский ультранационалист» с амбициями «планетарного масштаба», да и вообще «псевдоисторик»…
Этот зашкаливающий субъективизм в трактовке фактов — главный упрек автору. Есть и другие моменты, которые не дают считать эту книгу научной работой в полном смысле слова. Так, А. Ленель-Лавастин довольно странно подходит к выбору источников (один из главных — мемуары второстепенного румынского литератора, у которого, наряду с завистью, вполне могли быть и другие личные причины для неприязни к «великим румынам»).
Книга довольно небрежно издана (подчас встречаются просто смешные опечатки) и переведена. Перевод не то чтоб совсем плох (так, переводчица употребляет более аутентичные румынскому транскрипции фамилий), но именно что небрежен, поэтому в нем можно встретить выражение «создавать карьеру», некое «модернити» (на странице 65 оно идет рядом с «современностью», но чем-то от нее, видимо, отличается), «воля к силе» — вместо «воли к власти», у Эрнста Юнгера вдруг появляется инициал «Е», и многое другое.
Все это тем более жаль, что «Забытый фашизм» — подробное и тщательное привлечение целой россыпи малоизвестных фактов о таких писателях из такой страны, о ком у нас очень мало известно. Например, рассказывается, как однажды Чоран пошутил о том, что Сартр вполне мог бы получить после смерти телеграмму «Спасибо. Кремль», об общении Элиаде с П. Мораном и Э. Юнгером и о его лиссабонском дневнике, о том, что думали, делали и как проводили время в Париже молодой Ионеско с компанией, как Чоран ранним утром кидал сигареты пленным на парижской улице и как заказал Элиаде номер в гостинице под названием «Будущее»…
Впрочем, книга интересна еще по одной причине. При всем «зашкаливании» субъективизма эта работа является отчасти типичной в том смысле, что представляет очень распространенное в последнее время на Западе явление — под красивыми изначальными лозунгами беспристрастности, либерализма и политкорректности создаются научные труды, в которых все вышеперечисленные принципы меняют в итоге свой знак на противоположный. Готов ли читатель принять подобный конъюнктурный стиль исследования — выбор, разумеется, не столь роковой, как поддержка или не поддержка героями этой книги профашистских движений, но, думается, не менее принципиальный…
3. Пицца с черной икрой[*]
(О «Сладкой жизни» А. Гениса)[723]Сборник «Сладкая жизнь», аккумулирующий статьи и заметки, выходившие в последние годы в основном в «глянцевых» изданиях, является своеобразным продолжением изданного в 2003 году «У-Факторией» трехтомника сочинений Александра Гениса и двухтомного собрания произведений, писанных в соавторстве с Петром Вайлем. Массированное присутствие на нашем книжном рынке живущего в Америке Гениса было воспринято более чем положительно — приведенные на обложке книги хвалебные высказывания критиков являются в данном случае отнюдь не исключением, а скорее правилом.
Книга состоит из четырех частей: «Кожа времени» (эссе обо всем), «Колобок» (кулинарные заметки), «Глаз и буква» (книги, кино, театр) и «Любовь к географии» (путевые заметки, как нетрудно догадаться). Несмотря на жанровый разброс, а также «глянцевое» (читай — очерковое и сильно ограниченное по объему) происхождение текстов, книга достаточно четко структурирована и отнюдь не лишена очевидного целеполагания. Впрочем, как и вся эссеистика Гениса. Он не скрывает, что прошлому предпочитает настоящее: «Теперь мне кажется, что интереснее всего смотреть по сторонам. Сейчас обретает ценность настоящее — оно становится загадочным. Неизвестно как, но понятно, что везде, неясно когда, но точно, что недавно, — мы переехали из одного мира в другой» («Вавилонская башня»)[724]. Такой переход понятен: раньше, как поясняет Генис в книге «Довлатов и окрестности», имело смысл писать о прошлом, чтобы от него отмежеваться и его осознать, сейчас же цель — настоящее, важнее если не осознать, то хотя бы зафиксировать его во всей трагикомической изменчивости и радужном многоцветий для дальнейшего культурологического препарирования. Важно также, как сказано почти в финале «Довлатова», «периферийное зрение» и «массированное чувство реальности».