Орнамент массы. Веймарские эссе - Зигфрид Кракауэр. Страница 9


О книге
заключенный в них смысл. Они черпают содержание и форму из той, другой сферы, к какой обращен человек.

Силы, споспешествующие механизации, не уводят за пределы пространства и времени. Они живут милостью интеллекта, а тот не знает пощады. Полагая, что мир доступен механическому пониманию, он разрывает отношения с потусторонним и лишает красок ту действительность, какую заполняет человек своим надвременным и надпространственным существованием. Освобожденный интеллект порождает технику и стремится к рационализации жизни, подчиняя эту жизнь технике. Но поскольку добиться подобного рода радикального уравнивания он может только за счет отказа человека от его духовного предназначения, поскольку он вынужден вытравлять всё эмоциональное, дабы сделать человека отполированно-чистеньким, как автомобиль, то отчеканенному им же самим машинно-фигуральному механизму сложно приписать какое-либо реальное содержание. В силу вышесказанного техническая сторона становится самоцелью, и рождается мир, который, грубо говоря, жаждет одного – предельного внедрения техники в ход жизни. Почему? Этого мир не знает. Он знает только, что силой интеллекта можно одолеть пространство и время, и упивается своим умением распоряжаться механизированным миром. Радио, телефотография и тому подобное – все эти порождения рациональной фантазии бесприцельно служат одному: вырожденческой вездесущности во всех сферах, поддающихся вычислению. Экспансия транспортного сообщения на суше, на воде и в воздухе – последняя капля, рекорды скорости – предел возможного. И с полным основанием. Ибо человеку, который является чистым носителем интеллекта, желать больше нечего, он успешно преодолел пространственно-временные рубежи, подтвердив свой рациональный суверенитет. Правда, чем больше он в обычном обращении с вещами прибегает к математике, тем больше сам уподобляется математической данности во времени и пространстве. Его существование распадается на ряд организационно необходимых деятельностей, и когда он сведется к точке, к полезному звену интеллектуальной машины, нам будет явлено самое красноречивое свидетельство механизации. Необходимость идти тропой вырождения и без того лежит на людях тяжким бременем. Они зажаты между жерновами будней, превращающими их в пособников технического бесчинства, и, несмотря на гуманность (а может, и по ее милости), какой пытаются оправдывать тейлоризм[31], не становятся хозяевами машин, но сами уподобляются машинам.

В обстановке, где жизнь мыслится механистическими категориями, где повсюду откровенно проступают образы Георга Гроса[32], вести двойное существование весьма сложно. Во всяком случае, любые попытки водвориться в действительность разбиваются о стену категорий и отбрасывают людей обратно, на арену пространства и времени. Они хотели бы познать бесконечное, но остаются лишь точками в пространстве, хотели бы приобщиться к нетленному, но увязают в неумолимом потоке времени. Доступ в занимающую их сферу перекрыт, и тоску по действительности им остается выражать лишь косвенно.

В наши дни цивилизованные люди – так, по крайней мере, утверждают – находят в путешествии и танце замену той сфере, какая встречает их отказом. Место этих людей в пространственно-временной системе координат зафиксировано, так что переход от форм восприятия к восприятию форм не представляется возможным, а потому потустороннее перепадает им только отчасти, в том случае, когда меняется их положение в пространстве и времени. Дабы закрепить свою принадлежность к двум мирам, эти создания, редуцированные в пространстве-времени до точки, вынуждены метаться с места на место, то наращивая темп, то сбавляя. Путешествие и танец приобрели теологическое значение, для охваченных механизацией субъектов они суть уникальные возможности жить поистине двойным, несобственным существованием, сотворенным действительностью. Путешественники снимаются с насиженных мест, поскольку отправиться в чужие края – единственный оставшийся им способ выразить свое превосходство над посюсторонним, от которого они зависят. Преодолевая бесконечное географическое пространство, они познают сверхпространственную бесконечность и приобщаются к ней через собственно путешествие, в чистом своем виде изначально, да и вообще, не предполагающее никакой конкретной цели, но черпающее смысл в самой перемене места. Сказанное подразумевает, что взаимопроникновение действительности низводится для них до действительности поочередной. В то время как человек, обращенный к безусловному, не ограничивается бесхитростным пребыванием в пространстве, субъекты механизированной системы торчат в привычном месте или еще где-нибудь – им никогда не привести «или – или» к одновременности, неразрешимая двойственность будет неизменно разводить их по разным пространствам.

Аналогично переживается и время. Для человека, изуродованного интеллектом, танец есть возможность приблизиться к вечному, двойное существование выражается в двоякости производимых во времени действий, только в преходящем человек осязает вечное. Поэтому даже в привычных параметрах времени решающим становится формальный сдвиг, прорыв из суетного времени будней в иное, господство чистого ритма, а не то, что сообщается танцем. И здесь точечные субъекты в отличие от реально существующих индивидов не способны усвоить двойное бытие, так сказать, на одном дыхании. Избавленные от того напряжения, какое приобретает заряд вечности в мимолетном, они не могут пребывать и там, и тут одновременно, они сначала «здесь», а потом в другом месте – хотя, по сути, это всё то же «здесь». После очередного заседания наблюдательного совета они отдаются танцу – только в самой последовательности событий перед ними брезжит бледный образ вечности.

Нынче со смаком проворачиваются эксклюзивные туры во времени и пространстве, что лишний раз подтверждает: польза от подобного рода мероприятий извлекается за счет искажения замыкающегося реального бытия. Путешествие и танец – на что мы уповаем и какие плоды пожинаем: освобождение от земного плена, возможность эстетического противодействия организованной повинности. То и другое отвечает возвышению над бренным и условным, вполне допустимому, когда речь идет о взаимоотношениях живого человека с вечным, с безусловным. Только вот субъекты не замечают ограниченности посюстороннего и в ограниченной «здешности» предаются банально условному. Посюстороннее, по их разумению, тождественно коллективной работе в конторе, оно охватывает лишь простые будни во времени и пространстве, но собственно человеческого (а значит, путешествия и танца) не касается. И если в паузах эти люди отступаются от своей пригвожденности к времени и пространству, то им уже кажется, будто в их земной мирок просочилось потустороннее, для которого у них не находится слов. Отправляясь в путь – поначалу даже без определенной цели, – они воображают, что перед ними открывается сама бесконечность; уже в поезде они на той стороне, и мир, в который они попадают, кажется им внове. Танцующий также улавливает в ритме вечность, контраст меж временем, в котором он парит, и временем, которое его сжигает, является олицетворением его собственной упоенности в несобственной сфере, и если урезать танец до шага, суть от этого не изменится, поскольку важен исключительно процесс, в какой вовлечен танцор.

Владимир Соловьев в «Оправдании добра» пишет: «…если нужно, чтобы в данную эпоху люди изобретали и строили всякие машины, прорывали Суэцкий канал, открывали неведомые земли и т. д., то для успешного

Перейти на страницу: