«Отпустите сыночка на улицу», — внушаю родителям, а им хоть бы хны. Может из-за того, что на дворе снег мокрый валит, а может дел им до меня нет.
— Опять маешься? — наконец, спрашивает мама. — Иди что-нибудь почитай.
— Учись, читай, считай. Что ещё мне могут посоветовать? — ядовито шиплю под нос и продолжаю гипнотизировать: «На улицу отошлите, ироды. Заставьте погулять выйти».
«Не действует. Мне же ещё деда просить, чтобы клятву надиктовал, а пишу я не быстро. Может, ну его, этот почерк? Нацарапаю как умею, а не “мама мыла раму”, и всё чтоб кругленько, чтоб без помарок», — злюсь дальше, уже и руки на груди сплёл в нетерпении.
— Даже не проси, — слышу от мамы, и не сразу понимаю, что воскресное воспитание продолжается. — Там плохая погода. Промокнешь и заболеешь, а к нам скоро крёстная придёт.
— Можно не гулять, а на соседнюю улицу пробежать? У деда недолго побыть, — смотрю умоляюще на маму, вдруг это как-нибудь поможет.
— С чего вдруг? — спрашивает она и наводит на меня взгляд.
Делаю вид, что вспоминаю, зачем понадобился деду, но в голову кроме клятвы ничего не приходит. Сижу дальше, соплю и злюсь на всех разом.
— Тебе же Павлу письмо написать нужно, — неожиданно приходит на выручку бабуля.
«Интересно, она придумала, или дед её взаправду просил?» — размышляю недолго и гадаю, что бы такого соврать.
— Не помню, писать ему нужно или полученное читать, — начинаю издалека для пущей убедительности.
— Читать Павел без тебя умеет, — говорит мама, и я понимаю, что прокололся.
— Да-да, читать дед точно может. Он же учителем работал, — вступает в разговор отец, и настроение окончательно портится.
«Ну всё. Обложили волчонка. Сдаюсь», — расстраиваюсь чуть ли не до слёз и иду прятаться в свою комнату, но дорогу к отступлению преграждает бабуля.
— Куда ты? Одно дело читать, а другое писать. Что он своими култышками намалюет? Может, дочек с Новым годом ещё не поздравил? Марш сейчас же к Павлу!
Уши горят, щёки пылают то ли от стыда, то ли от вранья бабули, когда начинаю неспешно одеваться. А меня впервые в жизни чуть ли не силком выпроваживают на улицу.
Уже стоя во дворе под хлопьями снега, кричу домочадцам:
— Тетрадку-то дайте какую-никакую!
Мне выносят тетрадку и ручку, а ещё грозят, чтобы бегом мчался и не заставлял старика ждать, а то и уши у меня открутятся, и попа от ремня подрумянится.
— Так вот значит, как. Подействовал мой гипноз. Сработал. Любо-дорого, как сработал. Всю семью на ноги поднял, — приговариваю я, ошалев от случившегося, и топаю по слякоти в сторону дедовой улицы.
* * *
Павел был в хате и растапливал печку. Дым валил из трубы такой, будто жёг дед резину или мазут. Сажа крупными чёрными хлопьями летала над двором, смешивалась с падавшим снегом и оседала на землю серыми чернильными кляксами.
— Деда, — позвал я тихонько и стукнул в нужное окошко.
— Изыди, — донеслось из хаты, что на нашем языке означало: «Я в порядке сам, и дела наши посреднические тоже. Следуй, куда собирался».
— Так мне в сарай идти? — спросил я, переминаясь с ноги на ногу.
А снег валил и валил. Всё вокруг на глазах промокало, и я уже начал переживать, что деду тоже нет до меня дела. Что вот-вот промокну, после чего меня обязательно разоблачат, догадавшись, что дело с письмом полная фикция.
— Заходи, — донеслась спасительная, но непонятная команда.
— В хату? — удивился я.
— В хату.
«Со старым что-то не так. Никогда ещё меня домой не впускал», — подумал я и распахнул дверь в сени дедова жилища.
В сенях всё было простенько, как и положено в кубанских хатах. Керосиновая лампа на маленьком столике, вешалка для одежды, калоши и прочая обувка, мелкая утварь для хозяйства. Ничего лишнего, ничего ненужного.
Я разделся, повесил пальтишко на вешалку рядом с дедовыми вещами, разулся, напялил взрослые тапки и, взявшись за ручку двери, громко предупредил:
— Вхожу.
Дед сидел у самой печи и ворочал кочергой тлеющие поленья. Ко мне поворачиваться он явно не собирался, и я замер в ожидании, не предложит ли старый присесть. Павел с таким предложением не торопился, и я начал украдкой осматривать комнату.
Это была спальня и кухня одновременно, а у того окошка, в которое я уже пару раз стучался, и откуда дед смешно отвечал «изыди», стоял топчан. Диваном это сооружение назвать было нельзя, а топчаном в самый раз. На нём старик дежурил по ночам, лёжа или сидя, когда заболят бока.
— Всё увидал, что хотел? — вспомнил обо мне наставник.
— Я по делу пришёл. Записать клятву посредника. Я и тебе всё, что надо, напишу.
Дед закряхтел, но вставать с табурета не стал. Развернулся ко мне лицом и спиной к печке.
— Писатель, говоришь, — ухмыльнулся он и кивнул в сторону стола. — Ну, садись, доставай причиндалы.
Я вспомнил, что тетрадка с ручкой остались в кармане пальто, и рванулся к сеням, но дед скомандовал:
— Отставить! Вон, на этажерке всё имеется. Бери, что нужно, и садись уже.
Я шагнул к этажерке, занимавшей угол слева от двери в следующую комнату. На ней стопка тетрадок, химические карандаши, ручки с перьями для чернил, авторучки, конверты, открытки на все случаи жизни, и ещё много чего. Взял первую попавшуюся тетрадку, авторучку и сел за стол.
— Ты правда учителем был? — не утерпел и спросил после увиденных канцтоваров.
— Кто-то уже донёс? — грозно повёл дед бровью. — Ты только квартальному не скажи. Я для него малограмотный и полоумный. Ещё прознает, что столько лет придуривался, беды не оберёшься.
— От меня не прознает, — твёрдо пообещал я, и чуть не добавил «честное октябрятское». — А ты чему учил, деда?
— Всему. Когда комсомольцы… Да эти… В кожанах за мной прибыли, я портки чуть не обмочил. Они где-то пронюхали, что я грамотный да науки разумею, вот и пришли, окаянные. Так я, почитай, лет пять учил. Счёту учил, грамоте, пока они учительницу из Екатеринодара не выписали. После освободили меня. Ещё грозились выпороть за то, что молиться тоже учил. Пороть не