Да, но разве ты не понимаешь, что это были не просто ужасы, это видно хотя бы по тому, как ты, несмотря на желание лишь запечатлевать их, против воли едва не скатываешься в повествование и в конце лишь с помощью уловки избегаешь глагольных форм, позволяющих почувствовать причастность к прошлому? И что живописание ужасов — занятие более наглядное, во всяком случае, более убедительное, чем мирные происшествия твоей эпопеи усталости?
Но я не хочу никого убеждать. И уговаривать не хочу, даже прибегая к картинам, — лишь напоминать: каждому о его собственной усталости. А ее наглядность придет позже, в финале эссе, как только я достаточно устану.
Так в чем же, если отбросить все твои шуточки и зарисовки, суть, корень этой последней усталости? Как она проявляется? Как к ней подступиться? Дает ли она уставшему возможность действовать?
Но она сама по себе есть наилучшее действие, с ней самой не нужно нарочно что-то делать, она и есть начало, действие — «положить начало», говорят обычно. Ее «началоположение» есть учение. Усталость учит — она практична. Чему? В истории мысли было понятие «вещи-в-себе», однако то время прошло, объект не обнаруживает себя сам по себе — только взаимодействуя со мной. Но виды усталости, которые я имею в виду, возрождают это старое представление и делают его наглядным. Более того, они дают вместе с представлением идею. Более того, в идее вещи я прикасаюсь — как бы щупаю руками — к постулату: какой вещь обнаруживает себя в настоящий момент, такой она не просто является, но именно такой она и должна быть. И еще: в фундаментальной усталости вещь не обнаруживает себя сама по себе, но всегда наряду с другими вещами; пусть их будет совсем немного, зато под конец все они сойдутся вместе. «Сейчас еще и собака лает — всё разом!» И в завершение: такие виды усталости хотят, чтобы их разделили.
С чего вдруг так философствовать?
И правда — может быть, я еще не так сильно устал. В час последней усталости философских вопросов не задают. Это время и есть место, это вре́менное место и есть история. Что есть, то и становится. Другое становится мной. Двое детей под моим усталым взглядом — это и есть я. И то, как старшая сестра тянет брата через кафе, обретает смысл и обладает ценностью, и нет ничего более ценного, чем все остальное. Дождь, который падает на запястья уставшего, так же ценен, как вид идущего с той стороны реки человека, и это так же хорошо, как и красиво, и так и положено, и так и должно быть впредь, и, самое главное, это истинно. Как сестра (я) брата (меня), я тащу себя за штаны, и это истинно. И относительное в глазах уставшего представляется абсолютным, и часть — целым.
Где же обещанная наглядность?
У меня есть картина «всего в одном»: нидерландские натюрморты семнадцатого века с цветами, где как живые сидят рядом жук, улитка, пчела, бабочка, и хотя никто из них не подозревает о существованни другого, на мгновение, на мое мгновение, все существуют вместе.
Можешь ли ты быть наглядным, не прибегая к картинам?
Садись — ты ведь тоже подустал за это время — на каменный бордюр проселочной дороги или, еще лучше, ведь так ближе к земле, рядом со мной по-турецки прямо на дорогу, на зеленую полоску травы, бегущую посередине. Как, однако, одним рывком постигается в цветном отражении мировая карта «всего вместе»: предельно близко к земле и в то же время на верном расстоянии мы видим изгибающуюся гусеницу одновременно с длинной, как червь, зарывающейся в песок многоножкой, а ее — одновременно с муравьем, который рывками ползет по оливе, таща кусочек лыка, на наших глазах скрутившийся в восьмерку.
Никаких фоторепортажей, только повествование!
В пыли андалусийской проселочной дороги два дня назад двигался, так же торжественно медленно, как статуи скорбящей Богоматери, которые здесь, в Андалусии,