Он всегда позволял себе некоторую экстравагантность, покупая три места: одно для себя, одно для своей горячо любимой дочери Мэри и еще одно для его шляпы и пальто. Я всегда считал это одной из самых разумных экстравагантностей, о которых когда-либо слышал. Позже Мэри рассказала мне, что тогда, вернувшись на свое место и усевшись рядом с ней, он сказал: “Я тут искал лулу[139], и угадай, с кем столкнулся? С Джулу (Юлием Цезарем. — С. М.)”».
Был и еще один любопытный театральный эпизод.
«Мы давали “Ричарда III”, и я слышал, как кто-то из третьего или четвертого ряда потихоньку мне вторит. Потом мне рассказали, что он произносил в унисон со мной все слова моего персонажа. Когда я сказал ему, что завидую его замечательной памяти, он ответил: “Ну а вы сами — разве в вашем мозге не упакованы мириады слов? Должно быть, это тяжкое бремя”. Мне пришлось честно признаться, что через три недели после того, как перестаю играть ту или иную роль, я не процитирую из нее ни слова; но он и тут с ловкостью опытного отбивающего умудрился в мгновение ока превратить мое признание в еще один комплимент. Сделав вежливый кивок в знак явного одобрения этого моего особого дара, он сказал: “Ах, это для вас, должно быть, величайшее благословение”.
Очевидно, ему очень нравилась Вивьен, и, когда мы приехали на воскресный обед в [Чартвелл], он подарил ей одну из своих картин; нас заверяли, что это единственная работа его кисти, которую он когда-либо кому-либо дарил. После обеда Кристофер Сомс был приговорен к проведению нам экскурсии по образцовой ферме с отличными представителями рогатого скота гордой галловейской породы.
Там был очень ценный бык, который издавал самые тревожащие звуки, какие я когда-либо слышал, эдакая мучительная смесь боли и горя; его голова была плотно прижата к стене, дикие глаза закатились. Сомс рассказал нам, что бык бешеный и очень опасен, что он убил человека; и теперь, чтобы вычистить его стойло, приходится загонять в соседний загон корову, готовую к осеменению; потом открывают железную дверь между загонами, и, пока бык был занят любовными утехами, дверь закрывают и проводят уборку…
Вернувшись к дому, мы нашли нашего хозяина, до того кормившего рыб в верхней части сада, на ведущих наверх ступенях; он явно намеревался вздремнуть после обеда… Я выпалил: “Сэр, мы ужасно беспокоимся за вашего быка!” Он отмахнулся, сказав: “О, с ним все в порядке”. Потом он шагнул еще на ступеньку вверх; а затем, словно в оправдание моего идиотизма, подарил очередной чудный черчиллизм, отчеканенный специально для меня. Повернувшись, он картинным жестом положил руку на одну из балясин и произнес: “Даже если… жизнь его и правда кошмарно тосклива, в ней случаются… моменты сильнейшего возбуждения”».
Позже и без того явно чрезмерное очарование Оливье Черчиллем усилилось после приглашения на «ужин» в лондонский дом в Кенсингтоне, в Гайд-парк Гейт.
«Меню для ужина оказалось обильным, больше похожим на обед, требующим полного набора алкоголя: красного и белого вин, шампанского и портвейна. Когда подали портвейн, дамы под предводительством Клемми оставили мужчин одних. Мы втроем вернулись к столу и расселись, и мне показалось, что я ненадолго вернулся в старые добрые дни школы Харроу; Черчилль с каким-то юношеским энтузиазмом восхищался Вивьен: “Клянусь Юпитером, — сказал он, — ей-богу, она…” (Далее последовало жаргонное словечко, обозначающее высшую степень женской привлекательности; по-видимому, родом из Ирландии. — С. М.)
Потом он пододвинул ко мне графин с виски — и я, слегка содрогнувшись от смешения такого количества напитков, послушно налил себе: какого черта, живем один раз. Я подтолкнул графин Сомсу и потянулся за водой. Сомс передал графин Уинстону, который налил себе виски, а когда он тянулся за сифоном с содовой, я… ох уж эта моя ужасная, рождаемая неуверенностью в себе тяга к подшучиванию: “Простите, сэр, а вы не пробовали виски с простой водой? Как по мне, эта газировка на следующее утро ползет вверх по затылку”. — “Ну, раз вы так говорите…” — произнес он со своим обычным вежливым интересом и послушно налил в стакан простой воды.
Когда пришло время для следующего раунда виски, он автоматически потянулся за содовой — и я, конечно, не смог опять не влезть с тем же своим проклятым шутливым тоном: “О, сэр, кажется, вы кое о чем забыли”. — “Что вы, я помню и уверен, что вы совершенно правы; но, кажется, мне все же больше по душе моя маленькая…”» (Логично предположить, что последовавший далее жаргонный неологизм авторства Черчилля обозначал шипучку. — С. М.)
С этой историей ярко контрастирует рассказ молодого актера Ричарда Бёртона, у которого, судя по всему, на подобные телячьи нежности развилась аллергия. Впрочем, его воспоминания о Черчилле и отношение к этому человеку в разные годы довольно сильно разнятся. Их первая встреча — опять, кстати, давали Шекспира — удивительно схожа с историей Оливье. Возможно, это случилось с Бёртоном, а Оливье потом что-то напутал? Кто знает. Единственное, что можно сказать наверняка, — с обоими актерами такого случиться не могло.
Итак, Бёртон утверждал, что в 1953 году, когда он играл свою эпическую роль Гамлета в театре «Олд Вик», однажды вечером менеджер сказал ему, что «старик» в здании. «Стариком в Англии могли называть только одного человека», — вспоминал Бёртон. И действительно, в первом ряду сидел Уинстон Черчилль. И Бёртон, как и Оливье до него, произнося свою роль, услышал странный «рокочущий» звук. Он быстро понял, что Черчилль вместе с ним читает слова Гамлета.
В бёртоновской версии актер попытался как-то прекратить это безобразие. «Я говорил быстрее, медленнее, уходил в сторону, — вспоминал он. — Но старик всегда догонял». В те времена было принято сокращать слишком длинный оригинал «Гамлета», выбрасывая целые куски. Бёртон понимал, что Черчилль это замечает, поскольку в такие моменты с его места слышался приглушенный голос, декламировавший пропущенные строки. Эти купюры, судя по всему, здорово его злили.
Затем, в конце одного из актов, Бёртон, глядя из-за кулис, увидел, что Черчилль собрался уходить. «Всё, мы потеряли старика», — подумал он и удалился к себе в гримерку. И вдруг дверь со скрипом открылась. На пороге стоял Черчилль, который поклонился ему, словно «придворный елизаветинской эпохи», и поприветствовал словами «мой дорогой лорд Гамлет».