– Александра Егоровна, – говорит отец, не вмешиваясь в ее негромкую, очень ровно рассказанную историю, только повторяя в паузах: «Александра Егоровна…»
Он и сам не знал, наверное, что он может сказать. Так просто повторял, чтобы слышала Птушенька свое имя, произнесенное с достойным уважением.
– Александра Егоровна!
– Растет другая внучка, – говорит Птушенька, и подбородок ее вздрагивает от тихого смеха. От светлого чувства к этой внучке. – Слава богу, может, будет все хорошо. Как ты смотришь, Петрович?
Отец сказал: «Гулять мы ходили за приставкинский колодец».
Колодец этот стоит сейчас вроде бы в центре деревни, но близ него домов никаких нет.
Была тут изба деда нашего (до переселения в Радино), прадеда Василия и прапрадеда Ивана, теперь же ровное зеленое поле, хоть стадион устраивай. Один приставкинский колодец торчит. Вырыли его давно, при предке Иване, лет сто назад. Тогда наш род жил одной семьей.
Сруб клали не из осины, от которой вода поначалу горчит, а из березы. Она в воде не гниет, от нее и вода слаще.
Пользовались колодцем девяносто изб, и вода в нем была на редкость удачна. Сейчас колодец обвалился, вода в нем загнила, и вся деревня ходит за водой на речку, на криницу. После завтрака отец пришел к колодцу, осмотрел, спугнув в лопухах курицу, потрогал деревянный сруб, сказал «м-да».
– Осина, – с некоторым осуждением, с досадой произнес отец, заглядывая за окоем, пытаясь разглядеть все до дна. – Сперва береза идет, потом ремонтировали, осину местами подкладывали. И тут все осина. Торопились иль не до того было…
Ощупывая медленно дерево, как бы приноравливаясь к нему, отец говорил:
– Тут вот рогатину оставили, специально шли в лес, десяток верст обходили, чтобы найти подходящую сосну. Потом в рогатину вставляли жердь, на жердь вешали деревянную бадью, сцепленную обручами на два с половиной ведра. Здесь корыта стояли деревянные, вся деревня поила коров и лошадей, а посреди деревни шел ров, вроде бы искусственной речки…
Подошли дядя Викентий со стариком Семенычем, и Семеныч так же вдруг сказал:
– Приставкинский колодец. Но вода в нем кончилась, иссякла.
– Как же так кончилась? – спросил дядя Викентий. – Сама она, что ли, кончилась?
– Может, и не сама, – сказал Семеныч. – Может, люди забросили, я уж не помню.
– Вот главное, что люди ленивые! – подхватил дядя Викентий, взмахивая руками и едва, так же как отец, не наступив на курицу среди лопухов. – Им легче полверсты отмахать, чем почистить и исправить колодец…
– Во-от, – сказал поучительно дядя Викентий, трогая сруб руками. – Осину ставили на колодец, видимое ли дело?!
– Никого людей-то нет, – сказал миролюбиво Семеныч и стал тоже трогать сруб и заглядывать внутрь. – Иссякли люди, иссякла и вода, как ваш приставкинский род, – был и нет в деревне. Никого ведь нет. Кто же будет чинить и уметь рыть колодцы, если все будут так уезжать?
Отламывая подгнившее дерево и вертя на расстоянии от глаз, Семеныч стал говорить, что тут уж забыли, как нужно рыть колодцы, а прапрадед Иван с сыновьями понимал, как вода происходит под землей, в других деревнях не было такой сладкой воды, как в приставкинском колодце.
Мужчины сели на траву, кто на камень тут же, у колодца, и стали говорить об умении рыть колодцы, ставить избу, ложить печь.
– Предположим, шведку… Тут надо знать! – горячился дядя Викентий и срывал руками лопухи. – Если с плитой еще, ого как не просто!
– Первую печь с опытным печником надо ложить, – говорит отец. – Там бывает шесть оборотов…
– Семь! – кричит дядя Викентий.
– Даже вот русскую печку, – откликается Семеныч, до того задумчиво глядевший на небо. – Вот не так просто, как кажется, а?
– Чело, – говорит, усмехаясь, отец. – Тут вся хитрость в челе.
Мужчины соглашаются. Все дело в челе.
– Ну, сколько кирпичей чело? – спрашивает Семеныч.
– Пять! – говорит отец.
– Да ну?
– Пять! – встраивается и дядя Викентий.
– Конечно пять! – настаивает, загораясь, отец. – Пойдем посмотрим?
Все направляются к избе Птушеньки смотреть русскую печь. Заходят, шаркая по скребленому полу ногами, глядят на широкое отверстие, считают кирпичи. Их по высоте оказывается действительно пять.
– Тут пламя бьет, – говорит, показывая, отец. – Оно сюда вверх, потом назад, через чело переваливает и снова вверх…
– Вверх, вверх! – горячо поддерживает дядя Викентий.
– …Сделаешь ниже, четыре кирпича, например, тяги не будет, дым в избу пойдет, а выше – так весь огонь утечет наружу… Улицу будешь топить, как Фома…
И тут вдруг все начинают хохотать. Отец только произносит:
– Как Фома… Помните, яйца… который… потерял?
И Семеныч, и дядя Викентий, и подошедшая от домашних дел Птушенька – все смеются и так долго не могут ни вздохнуть, ни сказать слова.
– Повез, понимаете, Фома яйца продавать. В соседней деревне напился, заснул… – приговаривает отец, будто поет слова песни, и дальше не может вымолвить, захватило его. – Проснулся… Проснулся…
– Нет яиц! – взвизгивает дядя Викентий восторженно, и все начинают стонать от смеха: Семеныч закидывает голову и хрипит, будто полоскает горло, отец валится ничком на лавку, и Птушенька закатилась, замерла, не в силах дохнуть, дядя Викентий плачет и мотает головой… Временами кто-то из них вскрикивает только: «Нет яиц!» – и снова все умирают, заходясь от смеха.
В конце уже, затихая и обессилев, отец произносит конец истории:
– Ну, с тех пор и повелось: в той деревне, знаете, где Фома яйца потерял?
Эту историю я слышал еще в Смоленске и еще несколько раз, потом мне и самому стало казаться смешным: «как Фома яйца потерял…» Она была как легенда или песня, из той далекой отцовской юности, когда им все было смешно и легко.
Отец, дядя Викентий и я собрались за водой на речку Свиную, где она хоть и темная, но мягкая, добрая, годная для стирки.
Для питья же воду берут из родника, криницы, которая бьет от самого берега.
– Это ж у Черного вира, неужто не помнишь? – объясняла Птушенька.
– Помнить-то помню, – сказал отец. – Да где теперь, через столько лет.
Мы берем в провожатые соседского мальчишку Серегу, человека лет семи, отчаянно рыжего.
Серега убегает надеть штаны, возвращается и ведет нас полем до самой речки:
– Тут где-то.
Показал и стал ковырять в носу.
– Где тут-то? – спрашивает, недовольно сопя, дядя Викентий, обходя берег и обваливая землю в воду. И воскликнул вдруг: – Вот она! Криница! – Он встал на краю берега, заглядывая вниз. – Я-то слышу, звенит, ровненько так… Вы послухайте! Послухайте!
Действительно, звенела вода, точно пел дальний жаворонок.
– А? – сказал дядя Викентий, будто он изобрел этот серебристый звон. – А?
Мы стали спускаться к невидимой кринице и тут из-под берега разглядели прозрачный родник, уходящий в черную береговую грязь.
Отец тронул пальцами, любопытно и осторожно:
– Как самогоночка.
– Так чем ее, кружкой, что ли?
– Ты землю, землю подкопай! – кричит дядя Викентий. – Чтобы ведро подставить…
Он горячится и сердится, как люди не могли додуматься до этого прежде. Они с отцом часто теперь сердятся, встречая бесхозяйственность вокруг, и удивляясь, и досадуя на очевидность ее. Вот речка заросла сплошь, а прежде мужики лозу использовали и речке светлей было.
Или мост – что за мост, глядеть же тошно. Поглядят, выругаются в сторону, неизвестно чью, и тут же начинают менять бревна… Одно бревно откатят, одно перевернут или поменяют местами. Все-таки лучше.
Проходят полем, мимо трав, вспомнят, что тут были лучшие в округе травы у некоего Лизочкина. И отец, и дядя Викентий нанимались тут косить, им ли не помнить те травы? Сейчас на том же месте, но похуже, а те, что скошены, давно пора переворошить…
– Вишь! – горячится дядя Викентий и тычет мне в нос пук травы, будто я виновен в том, что ее не перевернули. – Энта сторона белая. Весь же запах трава потеряет…
Щупают руками, вслух жалеют, вспоминают хозяйственного Лизочкина:
– Нет, не дал бы он траве перестоять или пересохнуть. Хозяин был.
Землю под ключом копали концом коромысла, приговаривая: «Лопату бы сюда… Обкопать, воткнуть железную трубу, чтобы как у нормальных людей было!.. И водичка по-хозяйски течь будет».
Дядя Викентий походил у речки, нарвал камыша, как они называли его, «яверя», выходя на берег, с хрустом открутил верхушки.
– Детство вспомнил? – спросил отец,