– Пусть ей лешак показывает, но не я, – отрезал Редькин, покидая купе. Следом за ним подался Одуванчик, на ходу сообщив, что буран, вероятно, возник из таинственного теплого циклона, проникшего из-за Каспия на север.
Ветер взвывал за обледенелыми окнами. Вокруг печки-буржуйки в конце вагона толпились дети, женщины с узлами и свертками. Махорочный дым плавал густым облаком, как туман в осеннюю пору над озером.
Муравьев сказал Чернявскому, чтобы рабочие подготовили ящики к выгрузке через нерабочий тамбур, о чем он уже договорился с проводником.
– А подадут нам машину? – спросил Чернявский, царапая в затылке.
– Я же дал телеграмму.
– Хо! Телеграмма! А буран? Ворочает черт-те как! И будем мы до утра торчать на вокзале с ящиками!
Это предложение ввергло Чернявского в минутное раздумье. Но он вовсе не беспокоился о ящиках, а думал о том, встретит его на вокзале строптивая возлюбленная Павла-цыганка или не встретит.
2
Чем ближе подходил поезд к большому сибирскому городу, тем беспокойнее чувствовала себя женщина в шинели. Она то взглядывала в обледенелое окно, к чему-то прислушиваясь, то снова зябко прятала руки в рукава, погружаясь в свои безотрадные думы. Вся она испуганно сжалась в комочек, словно впереди, куда она ехала, ждало ее что-то страшное.
Это ее мятежное состояние удивило Муравьева, он спросил:
– Вы что, и в самом деле из Ленинграда?
– Я? Вы ко мне? – растерянно пролепетала женщина, слегка выдвинув голову из воротника шинели. – Да, из Ленинграда.
Чернявский, распоряжаясь выгрузкой ящиков, посмотрел на незнакомку через плечо, отвернулся и вышел из купе.
– Давно? – продолжал Муравьев.
– Еще в декабре меня вывезли в сызранский госпиталь. А с июня еду…
– Далеко ли?
– Не знаю… Тут сойду, в этом городе. А там, дальше, я еще не знаю.
– Как то есть не знаете? У каждой дороги должна быть конечная станция. Дорог бесконечных не бывает. – Муравьев пожал плечами, близоруко щуря глаза, присмотрелся к женщине, но ничего не высмотрел. – У вас что, родные здесь?
– Ни родных, ни знакомых. Моя семья где-то в Сибири. Мы эвакуировались из Ленинграда. Папа и мама еще в декабре сорок второго выехали машинами через Ладожское озеро. Я – отстала… А тут вагоны, вокзалы… От Уфы наш эшелон направили в Чкалов и там оставили всех ленинградцев… Я… Я… Папа говорил, что если будем эвакуироваться, то выедем в Новосибирск или в этот город. Но в Новосибирске их не оказалось. Вот теперь сюда еду. А тут так холодно…
Слышно было, как ветер завывал и бился в стенки вагона.
– Какой страшный буран! Тут, наверное, всегда такие бураны?
– Зима начинается с буранов, – ответил Муравьев.
– И мороз, кажется?
– Чувствуется, что крепко подморозило. А у вас что, кроме этой шинели, ничего нет?
– Что же у меня может быть еще? – ответила вопросом ленинградка. – И шинель-то чужая. Это мне начальник сызранского госпиталя пожаловал шинель на добрую память. Так вот случилось…
– Где же вы остановитесь в городе?
– На вокзале, верно.
– Вокзал – плохое пристанище.
– Лучше, чем никакого. – И как бы извиняясь, сообщила: – Я так измоталась в дорогах, что сил нет. Дальше я не могу ехать. Я все еду, еду! И все – вагоны, вокзалы. Вагоны, вокзалы. Мне кажется, я всю жизнь еду…
Она повторяла: «Вагоны, вокзалы, и все еду и еду», – словно этими словами определяла и свое душевное состояние, и свое будущее. Муравьев вздрогнул от острой жалости, поняв ее невысказанный, но страшный своей явственностью вопрос: «Что же мне делать дальше?» Голос у нее был приятный, певучий и мягкий. Еще в Ачинске Муравьев даже подумал, что эта женщина села в забронированное геологами купе без билета, потому так и пряталась в тени. Одуванчик даже сел на нее и, когда она подала голос, весьма удивился присутствию женщины «во мраке таинственной неизвестности», извинился и отодвинулся подальше, предусмотрительно положив недремлющую руку на саквояж и чемодан. За станцией Черная Речка Муравьев из чувства сострадания оттеснил было контролера от купе, занимаемого геологами, но незнакомка сама предъявила билет и опять нырнула в угол.
Сейчас Муравьеву захотелось этак невзначай заглянуть незнакомке в лицо, посмотреть, что за девушка, почти всю блокаду делившая с ленинградцами «горе пополам», но от одной такой мысли ему стало стыдно и нехорошо. Какое ему дело? Пусть она будет безобразная, чересчур курносая, но она больше двух лет провела в блокаде, голодала, мерзла, и вот едет в Сибирь в поисках семьи, и, быть может, потому, что она такая скромная, стыдливая и менее пронырливая, чем другие, едет вот так, в битком набитых вагонах, пряча себя и свое лицо, страдает, проклинает от горя фрицев, войну и свою лихую судьбину.
Думая так, хмуря в строгом изломе черные брови, Муравьев закурил и сказал:
– На два-три дня и вам найду квартиру. Я живу здесь. Вообще, я найду вам квартиру, – и вдруг рассердился.
– Зачем? – удивилась и чуть даже будто бы испугалась она. – Я хорошо привыкла и к вокзалам. Нет, нет, не надо.
– Чепуха какая! На вокзале… Здесь вам, знаете ли, не Кавказ и не Южный берег Крыма. Сибирь!
– Я, может, поеду в Иркутск еще.
– В Иркутск? Зачем?
Незнакомка ничего не ответила.
– Так вы и будете ездить по белому свету, пока не умрете в дороге, – невесело усмехнулся Муравьев. – Вам нужно начать самостоятельную жизнь, оседлую, гражданскую, а не искать родичей.
– Я затем и еду в Сибирь, чтобы начать жизнь.
– Тем лучше. Начинайте ее смелее, и все будет хорошо, уверяю. У меня вот тоже ни отца, ни матери, а живу. Отца я совсем не помню: погиб он во время колчаковщины; а мать умерла, когда мне было семь лет. А ничего, выжил. Университет окончил, работаю как все. Правда, все мои родственники – дяди, тетушки и всякие знакомые – здешние старожилы, но скажу вам правду: знакомые и родственники не подставят своих рук, если собственные руки будут висеть вдоль тела, как плети. Первое время, конечно, будут трудности. Да бывает ли жизнь без трудностей? Так что не стоит падать духом.
– Да, конечно. Трудно только начать.
Муравьев глухо кашлянул и, глядя себе под ноги, проговорил:
– Я вам помогу начать.
Незнакомка вдруг сразу выпрямилась, что-то хотела сказать, но завывающий ледяной ветер за окном точно связал ей язык. Она опять сжалась в комочек, зябко втянула голову в воротник, прерывисто вздохнула.
Поезд подошел к станции.
3
На вокзале снег, гонимый бурею, крутился вихрями и лип, как пластырь, на вагоны