Плавучий мост. Журнал поэзии. №1/2020 - Коллектив авторов. Страница 55


О книге
мира, данного нам, уже едва ли возможно: нужно сделать шаг в сторону, или совершить головокружительный подъём.

Так, совершая взлёты, Бродский увлекал за собой способных к полёту; в последней строфе стихотворения 1993 года – «Что нужно для чуда?..» Он декларирует:

А если ты дом покидаешь – включи

звезду на прощанье в четыре свечи,

чтоб мир без вещей освещала она,

вослед тебе глядя, во все времена.

И тут уже «мир без вещей» – как выход в чистую реальность времени и таких глубин, за которыми следует разве что иное воплощение – в посмертье.

Ноктюрн маньеризма

Онтологический – когда не эсхатологический ветер – пострашнее реального: однако, всегда несущего в себе нечто от бездн запредельности, ибо она безвестна, и, наверняка, чревата; поэтому ветер конкретики, которым начинается «Литовский ноктюрн» взбаламучивает скорее сознание, нежели море:

Взбаламутивший море

ветер рвется как ругань с расквашенных губ

в глубь холодной державы,

заурядное до-ре —

ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб.

Но и море тоже: холодную Балтику свинцового окраса, Балтику, одинаково близкую и Бродскому, сочинявшему ноктюрн, и Томасу Венцлова, которому стихотворение посвящено.

В нём мало от ноктюрна, как музыкального жанра – в длинном, ветвистом этом сочинение Бродского; но много от особой, иногда монотонной, как тик-так, иногда взрывающейся мощными синкопами музыки самого Бродского. И много конкретики: той, на какую Бродский был мастер, создавая строфы, точно вылепленные из вещей реальности, когда каждое слово становилось именем сущности – такой обыденной, что и задумываться о ней не хотелось бы:

Поздний вечер в Литве.

Из костелов бредут, хороня запятые

свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах

куры роются клювами в жухлой дресве.

Над жнивьем Жемайтии

вьется снег, как небесных обителей прах.

Из недр маньеризма изъятая форма; роскошное строфическое витьё, когда чередование картин и размышлений определяют сложное, перенасыщенное стихотворение.

Призрак есть умозрительный эквивалент прошлого.

Призрак поэта до определённой степени конкретней поэта, чьё существование во внешнем мире часто слишком зыбко, условно.

Призрак, являющийся персонажем стихотворения, видит больше обычных людей – а его не видит никто.

Чем питается призрак? Отбросами сна,

отрубями границ, шелухою цифири:

явь всегда норовит сохранить адреса.

Переулок сдвигает фасады, как зубы десна,

желтизну подворотни, как сыр простофили,

пожирает лиса

темноты.

«Лиса темноты» – блестящее сближение таких не похожих слов, вырванное из бездны воздуха, где растворяется, раскручиваясь, речь.

И снова призрак: его странствие, его сбивающаяся речь, захлёб, рвущиеся за край реальности подлежащие и сказуемые:

Призрак бродит по Каунасу, входит в собор,

выбегает наружу. Плетется по Лайсвис-аллее.

Входит в "Тюльпе", садится к столу.

Кельнер, глядя в упор,

видит только салфетки, огни бакалеи,

снег, такси на углу…

Всё поэтическое построение под названием «Литовский ноктюрн» согрето теплотою к другу – литовскому поэту Томасу Венцлова; всё оно – точно своеобразный гимн дружбе, хотя на гимн совершенно не похоже.

Похоже – на отчёт о земном существование, написанный для высших, нам тут не ясных структур, что обязательно должны были прочитать его…

Итальянские стихи

Внешний мир избыточен: в нём не счесть дворцов, улиц, фонтанов, старины: именно последняя, являясь во многом оплотом красоты, и диктует часто поэтические строчки; вещественный мир избыточно-красив, если речь идёт об Италии – очевидно, одном из самых ярких мест мира, и пласт итальянских стихов Бродского перенасыщен конкретикой, словно составлен из одних существительных.

Флоренция в декабре ничем не хуже летней, текущей жарою, но именно декабрьский город попадает в объектив поэтического видения, раскрываясь временем и метафизикой:

В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли

тени. На Старом Мосту – теперь его починили —

где бюстует на фоне синих холмов Челлини,

бойко торгуют всяческой бранзулеткой;

волны перебирают ветку, журча за веткой.

Дома, напоминающие поезд вечности – или просто большого временного периода – не замечают людей; а если и взирают на них окнами, то несколько удивлённо: зачем, мол, они? Дома прекрасны, люди не очень, и то, что – «Набережные напоминают оцепеневший поезд…» – точно ставит под сомнение необходимость движения: раз было создано столько всего замечательно, зачем двигаться вперёд?

Где: избыток технологий приводит жизнь к усреднённому стандарту, и внешнему, и внутреннему.

Где: деньги будут играть чрезмерную роль, не оставляя места столь зыбкому предмету, как поэзия.

Даже если последняя избыточно предметна.

В «Лагуне», в самом её начале мы точно видим трёх старух с вязаньем в глубоком кресле: они упомянуты, но так, что волхвование стиха словно наделяет их мощью парок, или просто показывает трёх старых дам в ореоле неповторимой судьбы каждой:

Три старухи с вязаньем в глубоких креслах / толкуют в холле о муках крестных…

Далее развернётся и мистерия поэтической доли поэта, замерцает анализ времени, эпохи, которой предлагается:

Скрестим же с левой, вобравшей когти, / правую лапу, согнувши в локте;

жест получим, похожий на / молот в серпе, – и, как чорт Солохе,

храбро покажем его эпохе, / принявшей образ дурного сна.

Что ж, вполне возможно указан способ отделаться от напластований абсурда, устроенного суммой свершённого; хотя эпоха воспоследовавшая, окажется в большей степени мутной и грязной – но в ней уже Бродский участвовать не будет.

«Римские элегии» богаты и разнообразны: калейдоскопы картин, всегда чрезвычайно отчётливых, чередуются с коридорами мысли, пройдя по которым можно сделать ряд любопытных умозаключений.

Или просто любоваться картинами – как и в «Венецианских строфах», бьющих, играющих и лучащихся огнями и красками Венеции, её историей и повседневной современностью, на какой всегда лежит тень былого.

Итальянские стихи Бродского характеризуют его, как поэта, может быть в большей степени, чем иные его произведения: скептический наблюдатель, человек, «потерявший свободу, отчизну, сыну», гордый одиночка, виртуозный собиратель строк.

Никакой жалости к себе и окружающему, но – словесная живопись, ибо мир важнее тебя. Кем бы ты ни был.

Примечание:

Александр Балтин родился в Москве, в 1967 году. Член Союза писателей Москвы, автор 84 книг. Стихи переведены на итальянский и польский языки, одна из статей на болгарский язык.

Валерий Лысенко

Иронический оптимизм эсхатологии Вячеслава Куприянова

…Помимо

Перейти на страницу: