Страдалец войны
Рассказ
Издается в авторской редакции.
В войну на передовой я отвоевал одну неделю и был тяжело ранен. Так что рассказывать о войне мне вроде бы и нечего. Такая вот судьба выпала, что живым остался, хотя шансов на это не было никаких. Ранило меня осенью сорок второго, ночью, когда выбрался из землянки по нужде, а шальной снаряд тут и «гвазданул» неподалеку от меня – я и свалился без сознания. Стояли мы в ту пору в обороне возле Волхова, в болотистых лесных местах, – самом, наверное, гиблом месте на войне, навеки проклятом всеми, кто там воевал и живым остался. Полегли здесь целые дивизии. И не только, пожалуй, от боев, сколько от болезней да от голода и холода, а больше оттого, что нас, казалось, бросили штабы на полную погибель. Унылость и полная безнадега одолела нас из-за этого. Да и спасаться от разрывов немецких мин и снарядов на той местности было негде. Копнешь, бывало, ту землю лопатой на штык, сразу вода появляется, сверху тоже мокрит, а из-за нашей извечной голодухи жрали все подряд: и бруснику, и клюкву [полно ее было] – и воду пили из болот, буроватую и вонючую. И как начала нас косить дизентерия, спасения не было! Почти поголовно в лежку лежали бойцы по сырым землянкам, исходили в тяжких муках от дизентерийной эпидемии и безмолвно умирали и умирали. И немцы таких в плен не брали, истребляли на месте. Вот на такую гибельную, почти безлюдную позицию нас и бросили той тяжкой осенью, где и спрятаться-то негде было от огня противника. А мы ответного огня по немцам не могли открывать, у нас лимит, два снаряда на орудие в день положено, а после хоть мухобойкой отбивайся. Не помню, как меня оттуда вытаскивали да как вывозили из того ада, штоись из головы будто сквозняком выдуло. Наверное, такая возможность еще была, сказать не могу. Осколком снаряда разворотило мне тогда скулу и глаз вышибло, ключицу перебило да вдобавок контузило. Долго потом приходил в себя в госпитале, поначалу все пытался осознать, что я – это я, рядовой боец Хвойников Николай Филиппович, тыща девятьсот двенадцатого года рождения, из деревни Боровлянка Красноярского края. Много всяких операций перенес я за полгода в разных госпиталях, да рассказывать об этом сейчас без надобности. За месяц до выписки меня перевезли из города Кирова в госпиталь Кургана, вроде на окончательную поправку, а при выписке из госпиталя был демобилизован из армии вчистую как инвалид первой группы. При выписке выдал мне старшина кавалерийскую шинель длиной до пяток, почти изношенную и обтрепанную снизу, да затасканный красноармейский шлем с подшлемником. А вот из обувки всучил американские ботинки последнего размера из красноватой кожи буйвола, а в придачу к ним стираные-перестиранные обмотки и две пары новых портянок. Обулся я, приоделся, этось, в выданную одежонку, ремнем потуже затянулся, потопал ботинками по полу для верности и сунулся к зеркалу на свой походный вид глянуть. И как глянул, так и ахнул, рот от удивления в немоте раскрыл. Наверное, от охватившей меня растерянности повернулся к старшине, тот, взглянув на меня, остолбенел, открыл рот и выдохнул, качая от изумления головой: «Ну вылитый гегемон революции!
Гегемон – и только! Лучше не придумаешь!» И, видно, от жалости ко мне, как живому гегемону, выбрал из всякого барахла на складе более справную фуфайку взамен уже надетой, старенькой и выношенной почти до полного износа. После она меня хорошо выручила, можно сказать спасла от гибели на морозе с ветерком в пути до своей деревни. А что самое худое было в моем обличье, так это оставшийся один глаз, шибко он грозно буравил с обезображенного лица. И неопытному человеку, случайно взглянувшему на меня, наверное, казалось, что я вот-вот на него в драку кинусь. Глядел я, глядел в зеркало на гегемона революции, и очень приглянулось мне тогда вроде незнакомое слово, сказанное старшиной, хотя и политруки могли наболтать на политбеседах, а может, придурь какая на меня тогда накатила после контузии, не знаю. Так и называл себя потом при разных случаях в жизни вместо матерного слова: гегемон войны, и баста! Когда называл себя этим словом, чувствовал, что немножко веселеет у меня на душе, какую-то облегченность чувствовал в теле, будто лететь куда собрался. А ему, гегемону, все нипочем: шагай смело за наше правое дело. Вот я и зашагал. Зашагать-то зашагал, да на душе было шибко зябко и по-сиротски одиноко. Но што забавно? По пути домой в вагон набивалось много баб с сумками, мешками, и, увидев меня, с жалостью, а то и со слезой в глазах от испуга рассматривали мое израненное лицо и, разговаривая между собой, называли меня страдальцем войны и другими жалостливыми словами. Признаюсь, мне очень даже приглянулось это слово «страдалец» – теплое, ласковое, – каким они меня тогда называли. Оно было сказано ими от сердечной доброты, от сострадания ко мне. Ведь женское сердце более чувствительно воспринимает любую беду, постигшую человека, тем более на войне, и, глядя на меня, они вслух высказывали сочувствие. Но мне было стыдно называть себя страдальцем войны из-за слезливой жалости, звучащей в этом слове, и с настоящими страдальцами войны, каких я повидал в госпиталях, сравнивать меня, пожалуй, было не совсем правильно. Но каким, однако, точным словом они меня тогда назвали, увидев уродство войны на человеке, меня насквозь поразило. Не ошибусь, если скажу, что страдальцами войны можно называть только тех солдат и офицеров, которые воевали на передовой, а другие «вояки» из штабов и тыла к ним отношения не имеют. А слово «ГЕГЕМОН» тогда мне больше подходило в моей ситуации, правда, казалось мне казенным, обезличивающим человека и бездушным, но и время-то было жестокое, действительно гегемонское, ведь шла война. Надо сказать, что после выписки из госпиталя во мне появилась непривычная обидчивость на власть за то, что после ранения я был государству вроде бы не нужен, и безнадежно пытался приспособиться к той жизни, какую позднее испытал на себе, будь она проклята. Но это ощущение было недолгим, после само выветрилось. Отправился я тогда домой на пассажирском поезде, как помню, семьдесят четвертым он назывался и ходил от Челябинска до Иркутска. На нем я и доехал до своей станции на четвертые сутки. Было раннее утро, и с востока уже светлело, но морозец держался крепенький. Покрутился я, покрутился на станции, расспрашивая станционных служивых насчет попутки и как мне добраться до дома, да