Впоследствии я понял, что гимна из этого стихотворения не получилось, в основу гимна легло более понятное для либеральных масс рифмованное сочинение Булата Окуджавы «Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке».
Пилигримы
Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигримов.
В. Шекспир
Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звёзды встают над ними
и хрипло кричат им птицы,
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но всё-таки бесконечным.
И значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
…И значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землёй закатам,
и быть над землёй рассветам.
Удобрить её солдатам,
одобрить её поэтам.
Поистине, в большом познании много скорби. И если вспомнить, что стихотворение написано восемнадцатилетним человеком, то неизбежно придёшь к выводу, что Иосиф Бродский никогда и не был молодым поэтом, он как будто бы и родился или стариком, или вообще существом без возраста.
Пилигримы Бродского из последних сил бредут в неведомую даль, как дети несовершенной и враждебной им цивилизации, созданной их же руками, как вереница искалеченных и обездоленных её детей, вернее, изгоев человеческого гетто. «Увечные», «горбатые», «полуодетые», «голодные», «палимые синим солнцем». Так и хочется спросить: «Сколько их? Куда их гонит?».
Их дорога «в никуда» или неизвестно куда оглашается хриплыми криками то ли древнерусских ворон, то ли древнегреческих гарпий, внушающими странникам, что мир жесток и «лжив», что он «останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным», то есть несправедливым и немилосердным, что он не изменяется так, как им этого бы хотелось. А от сознания этой несправедливости лишь один шаг к отрицанию Бога и человека как его подобия.
«И значит, не будет толка от веры в себя и в Бога»…
А что же остаётся? Брести, подобно зомбированному неведомой волей стаду, к неведомой цели, подчиняясь фатуму, слепому инстинкту, подобному тому, который гонит рыбьи стада на смертельный и неизбежный нерест и полчища крыс, повинующихся дудочке могущественного и лукавого крысолова.
В какое время и по какой земле движутся пилигримы, словно колонна военнопленных, без охраны, сдавшихся врагу добровольно, – это не имеет значения. Словно послушные овцы, бредут они по организованным и расчерченным дорогам цивилизационного, рукотворного ада, созданного, видимо, их же руками. Разве что одна конкретно-историческая примета есть в стихотворении: они бредут «мимо Мекки и Рима», то есть две самые великие мировые религии чужды этим избранным толпам.
Вечные протестанты, потомки Агасфера, закосневшие в своей отверженности и своей гордыне… И Бог их не слышит, и солнце их жжёт, и птицы над их шествием «хрипло кричат» что-то погребальное, и с каждым шагом остаётся всё меньше и меньше от великой иллюзии, которая дала пилигримам толчок много веков тому назад – для начала этого рокового, но безблагодатного шествия.
Вот каким апокалиптическим откровением – апофеозом похода пилигримов была поражена душа молодого Бродского, и этот ожог души остался у него на всю жизнь.
Иллюзия цели. Иллюзия жизни. Иллюзия спасения. Но утрата иллюзий не проходит бесследно. Лучше и точнее всех угадал драму Бродского один из самых близких его друзей Евгений Рейн, проницательно заметив, что «пилигримы» были важнейшей точкой в мировоззренческом становлении поэта. Рейн нащупал все дальнейшие нити, протянувшиеся от этого старта: «Описываемый им мир – это мир сумеречный, пессимистический, не оставляющий никакой надежды»; «Бродский становится мизантропическим и как бы одноцветным поэтом, каким мы его знаем»; «Шутки довольно саркастичны и злы, и никакого просвета в этих стихах нет»; «Негативный философский взгляд, сопряжённый с гениально отточенной метафорикой»; «Видимо, в нём был и момент моральной опустошённости»; «Именно это нагромождение изысканных темнот…». И это при всей любви к своему младшему собрату и ученику… Ну как тут не вспомнить мысль нелюбимого зрелым Бродским Александра Блока: «Оптимизм, как и пессимизм – признак плоского и пошлого мировоззрения. Только понимание жизни как трагедии даёт цельную картину мира».
Самые сильные из «пилигримов» неизбежно скатываются к богоборчеству. И не случайно я вспомнил, что у меня на полках где-то стоит книга Хаима Нахмана Бялика, которого отцы-основатели сионизма считали великим поэтом. Книга эта издана в 1914 году в переводах и предисловии Зеева Жаботинского.
В ней всё как по заказу – и предисловие, и стихи, и поэмы – о «пилигримах». «Всё, что есть роскошь жизни, было изгнано из национального обихода: изгнана любовь, изгнана радость, изгнано творчество, изгнано всё то красивое, сверкающее, полнокровное, что Бялик объединяет в символе женщины, женского начала. Жизнь стала подобна пустынному каменистому острову. Только этой ценой мог безземельный бродяга сохранить остаток того, что есть высшее сокровище каждого племени, – остаток своей самобытной личности, последнюю прядь от догоревшей “гривы Огненного Льва ”. За стенами гетто, у чужих людей, искрилась и переливалась всеми красками Божией палитры свободная полнота жизни – для узников пустынного острова порыв навстречу этой жизни означал бы исчезновение вечного народа “в волнах реки Аваддон, чьё имя – Гибель ”. И вот на почве этой двадцативековой борьбы между радостью бытия и суровой миссией самосохранения, между Аваддоном и Небом, развивается у Бялика великая трагедия современного еврейства – нецелъностъ, двойственность, сумеречная шаткость и зыбкость еврейской души» (Жаботинский).
Хаим Нахман Бялик, выходец из местечковой России, в начале XX века уехал в Палестину, в 30-е годы он восторгался расовой теорией Гитлера и Розенберга и сочинял стихи и поэмы, ставшие классикой еврейской поэзии.
Одна из сцен поэмы Бялика «Мертвецы пустыни» рассказывает о том, как проводник-араб путешествует с героем поэмы по Синайской