Каин - Злата Черкащенко. Страница 4


О книге
томится, утрачивает сон, вкус к пище, а затем и волю к жизни. Чахнет день ото дня да так и умирает. Старики рассказывали, словно неудовлетворённость эта бывает так велика, что пересиливает оковы смерти. Будто иные цыгане по ночам из могил поднимались и к тем девушкам ходили, что при жизни им не давались, а некоторых даже с собой утаскивали. Но это всё сказки вроде той, что я вам сейчас поведал. А вы ложитесь, скоро светать будет.

Чаёри с Пашко уже свернулись калачиком, грея друг друга, как лисята в норе. Даже Камия прикорнул, низко опустив голову, так что лица не было видно за космами. Я встал и пошёл кругом табора, постукивая хлыстом по голенищу сапога, да, потупив взор, задавал себе вопросы, не пытаясь найти на них ответа. Может ли страсть быть сильнее смерти? И бывает ли вообще такая телесная тоска, как гекко рассказывал? В ту пору меня ещё не прельщали песни и лица женщин. Гораздо привлекательнее казались колдовские кони, которые едут, как собаки, по следу. И всё же я бродил, рассеянно думая о молодом цыгане, который готов был преступить все мыслимые законы, дабы заполучить красавицу, не заботясь даже о том, живая она или мёртвая. Ночной ветер подул, метнув отпущенные до плеч волосы мне в лицо, и я вскинул голову, убирая непослушные пряди с глаз. Вскинул, да так и не опустил.

На десять вёрст вперёд расстилалась земля невозделанная – пустынное дикое пастбище, раздолье для цыган. Небо было сумрачно-пурпурным. Облака клубились, подобно дыму. Тяжёлый, густой воздух душил ароматами летней ночи. Поля застилали туманы. Совсем скоро они погибнут под лучами восходящего солнца, но сейчас весь мир, как вуалью, был подёрнут голубоватой мглой. Я невольно вспомнил, как старая Катри рассказывала, будто в начале времён Небо и Земля обнимали друг друга так сердечно, что их никак нельзя было разнять, а Туман – один из первых их сыновей.

Томно мне было и грустно, сам не знаю отчего. Очарование природы только усиливало смутную тоску. И всё же прав был гекко, близился рассвет. Бледные звёзды редели, а у горизонта загорались розовые искры. И, словно приветствуя зарождающийся день, гибнущую в красоте ночь пронзила сотня голосов:

Ой, дадоро миро,

Ваш тукэ ило миро,

Ваш тукэ трэ чявэ сарэ

Отдэна джиипэн[11].

Вот ведь люди! Не успели подремать самую малость – и уже поют. Подумалось мне: «Ну что же вы? Что же вы, черти, делаете? Я не хочу сейчас думать о своём отце». Хотел приказать им прекратить, но только улыбнулся печально и побрёл дальше, уж больно сладко пели они.

Струны бренчали в такт моим шагам, а гекко пел усталым, словно под тяжестью лет согбенным, басом:

Панчь чявэ дадэстэ,

Панчь илэ дадэстэ

Бут дыкхтя про свэто ёв,

О джиипэн пхаро[12].

Трудно петь эти строки цыгану бездетному, некому для него жизнь отдать. Не для кого ему беречь себя. Оттого и полно было его пение тяжёлых вздохов.

Хороша была эта минута! Утро передо мной расцветало. Рассеянный свет, поднимавшийся из-за земли, окрасил ночное небо сизыми и пыльно-сиреневыми красками, а за спиной пели цыгане… С тех пор я прожил много лет, но никогда более не слыхал, чтобы так певали. Так красиво может звучать только хор из десятков голосов всех возможных диапазонов и ладов, которые не противоречат друг другу, а вливаются один в другой.

Ой, дадоро миро,

Ваш тукэ ило миро,

Ваш тукэ трэ чявэ сарэ

Отдэна джиипэн.

В последний раз взвилась песня к небесам и стихла. Умерла песня. Вместе с ней умерла и ночь. Первый луч прорезал сумеречную мглу, словно кровь хлынула из открытой раны, багровым отблеском падая на лицо. Сердце сжалось в тисках. Многие понимают рассвет как торжество света над тьмой, но мне всегда виделось в этом мгновении нечто пронзительно-трагичное.

Не успел ещё стереться из души отзвук прошлой песни, как начали запевать новую. Не любил я этого! Всё равно если бы муж, схоронив жену, в ту же ночь бросился в объятия другой. И, прежде чем пение подхватили другие голоса, громче моего…

– Тихо! – крикнул я, подняв руку.

Всё замерло в рассветной тиши: слышим – чу! – песня издали, и свист, и щёлканье кнута. Вдруг как крикнет кто-то что есть силы: «Едут! Едут, яхонтовые!» То цыгане с ворованными конями воротились. Весть о них ветром облетела табор. Парни с женщинами и детьми выбежали навстречу. Старики считали кражу коней одним из свидетельств вырождения, поводом повздыхать о былых временах. Молодость же любит лихой разгул и игру с судьбой. В наших глазах цыгане, возвращавшиеся домой с песней и жаром на смуглых щеках, красуясь на конях перед жёнами, словно не они только что рисковали попасть на виселицу, а то и подвергнуться кровавому самосуду, были славнее полководцев.

Четверо из них гнали табун лошадей, а те по три поводьями перевязаны, чтоб кучкой шли. Один только молодой цыган с чёрными кудрями, вившимися кольцами до самых плеч, держался стороной. На аркане он вёл конька годков четырёх, да такого красивого, что у меня дух захватило: сухоголовый, с шеей как у змеи, бока поджарые! Сам весь гнедой, шерсть на солнце бронзой отливает… Ром забавлялся добычей. Собственную лошадь то шагом, то вскачь пустит, чтоб на того конька полюбоваться. А он и рад: с бега на рысь переходит, и гарцует, и играет, а в глазах огонь.

Близился табор. Один из конокрадов свистнул, и погнали они последний раз лошадей галопом, а тот жеребчик впереди всех бежал, да так, что промчался прямо передо мной. Мне осталось лишь пыль глотать, да ему вслед глядеть, как на падающую звезду смотрят. Диво, а не конь…

Его повели в отдельный загон, вокруг которого тут же столпились цыгане. Душа моя к этому коню потянулась. Сердце горело при виде того, как он гарцует, а тёмная грива на ветру развевается. Все цокали да гикали, а я шептал: «Ай ты, родимый! Ай, серебряный!..»

Один из молодых цыган кликнул его насмешливо, а коник заржал и кинулся к парню, так что тот мигом отскочил со страху.

Камия присвистнул:

– Гей, да он шальной, необъезженный! Небось, и узды ещё не знал. Ишь какой! Ну, сейчас, брат, наши тебя возьмут под белы руки.

– Не могу смотреть, как коней мучают, – заныла Чаёри. – Я уйду…

– Ну и уходи! – крикнул Пашко. – А мы посмотрим. Правда, Кай?

Не говоря ни слова, я перемахнул через ограду и оказался один на один с разъярённым зверем. Сзади послышался гул голосов. Кто-то крикнул: «Куда ты? Вернись!» Конь попятился от меня, зло фыркая и клоня кручёную шею. Я же медленно шёл на него, ожидая наступления. Жеребец остановился, стал копытом землю бить, затем бросился на меня стремглав. Женщины в толпе закричали, но я отскочил в сторону и, схватив его за холку, запрыгнул на крутую спину. Часто я забавлялся так с конями, седлая их на полном скаку, здесь мне это подсобило.

– Во даёт! – воскликнул Камия. – Ну, теперь его только Бог спасёт! Или дьявол…

Воспользовавшись недолгим замешательством жеребца, я распростёрся на нём и успел обхватить руками могучую шею. А он как скакнул вбок, как понёс… а то завертелся волчком на месте и всё с задних копыт да на передние… Бесится со злости, бесится, а под копытами пыль завихряется! Так мы метались, словно в аравийском урагане, чёрт знает сколько. Вернее, он метался, а я сидел, прильнув к нему всем телом и крепко вцепившись в бока ногами. Но он, сердечный, скоро почувствовал мою опору и начал падать на землю да о стенки загона биться. Боль была нестерпимая. Я испугался, не перебьёт ли он мне ноги.

Жеребец взвился на дыбы, а я с ужасом осознал, что сползаю назад. Мышцы

Перейти на страницу: