Искусство частной жизни. Век Людовика XIV - Мария Сергеевна Неклюдова. Страница 112


О книге
отмечают исследователи, изначально жанр обладал некоторым полемическим потенциалом, позволяя проповеднику напомнить пастве о том, какова должна быть жизнь праведника и какие поступки служат залогом небесного блаженства (и тем самым наглядно опровергнуть протестантскую доктрину предназначения)[359]. После убийства Генриха IV надгробные слова получили широкое распространение, став непременной частью погребального ритуала особ королевской крови и представителей знатнейших домов. Это во многом предопределило структуру жанра: светский статус его героев позволял проповеднику касаться вопросов политики и общественной морали, тогда как основным предметом для рассуждений оставались их христианские добродетели.

Робер Нантёйль.

Жак-Бенинь Боссюэ. 1674

В «Надгробном слове Генриетте-Анне Английской» мы видим аналогичное сопряжение мирской и духовной перспективы. Речь Боссюэ разбита на три части: во вступительной он излагает свой основной тезис (в человеке все суетно, если посмотреть на итог его земного существования; и все исполнено величия, если вспомнить о том, что он приносит Богу; жизнь Генриетты Английской служит нам примером человеческого ничтожества и человеческого величия), затем последовательно разбирает обе его составляющие. Такое разделение позволяет проповеднику выстроить две версии биографии Мадам, одна из которых имеет трагическое звучание (ни молодость, ни высокое рождение и разнообразные таланты не могли уберечь Генриетту от преждевременной кончины), другая же исполнена христианского героизма (доблесть и добродетели Мадам спасли ее от подлинной погибели). По сути, Боссюэ здесь намечает контуры своей исторической философии, затем изложенной в «Речи о всеобщей истории», работать над которой он начал как раз в 1670 г. (за год до этого король попросил его стать наставником дофина, поэтому «Речь», как и целый ряд других сочинений, была задумана Боссюэ в качестве учебного пособия). И история человечества в целом, и жизнь каждого человека в частности являются воплощением Божественного замысла и могут быть поняты только исходя из этой логики. Ужасная смерть молодой женщины трагична, если считать ее случайной; но на самом деле она исполнена глубокого смысла. Кончина Мадам превращает всю ее биографию в «exemplum» – назидательный пример, наглядно иллюстрирующий общий принцип (вот один из них: лучше умереть молодым, еще не погрязнув в грехе). Подобные примеры часто использовались проповедниками для более понятного изложения догматов. Однако у Боссюэ речь идет не о том, что смерть Мадам может служить в качестве «exemplum», а о том, что Провидение задумало ее как «exemplum». Иными словами, это драматическое происшествие – часть Божественной проповеди, обращенной к миру самим Господом (еще раз вспомним признание Понти о том, что смерть друга была воспринята им как послание, адресованное ему Господом).

Когда Боссюэ произносил «Надгробное слово Генриетте-Анне Английской», он уже обладал заслуженной славой одного из лучших проповедников. Его духовное поприще началось в Меце, более половины жителей которого были приверженцами протестантской церкви, что побудило молодого прелата с особым рвением оттачивать владение словом. С 1659 г. он проповедовал в Париже и при дворе, пользуясь поддержкой Анны Австрийской и святого Венсана де Поля. О его способности тронуть и взволновать аудиторию писали все современники. Позже Лабрюйер замечал, что Боссюэ и другой известный проповедник, иезуит Луи Бурдалу, породили толпу бездарных подражателей и, подняв церковное красноречие до уровня искусства, ослабили его духовное воздействие: «Христианская проповедь превратилась ныне в спектакль»[360]. Нет сомнения, что Боссюэ, Бурдалу, Флешье и целый ряд их собратьев говорили с образованной частью своей паствы на наиболее привлекательном и понятном для нее языке. Как можно видеть по «Надгробному слову Генриетте-Анне Английской», он был практически свободен от богословских терминов. Это тот же язык, на котором (за вычетом библейских цитат и ссылок на отцов церкви) говорили и светские моралисты. Его использование позволяло проповедникам удерживать внимание аудитории, чья языковая чувствительность была намного выше современной. Но, говоря о проповеди как о спектакле, Лабрюйер имел в виду не только это. В отличие от кабинетного богослова, проповедник воздействовал на слушателей силой и обаянием личности: «Как велико преимущество живого слова перед писаным! Люди поддаются очарованию жеста, голоса, всей окружающей их обстановки»[361]. По мнению моралиста, в таком магнетическом воздействии – которым в высшей степени был наделен Боссюэ, – скрывался элемент шарлатанства. Однако это вряд ли справедливо по отношению к автору «Надгробного слова Генриетте-Анне Английской». Его речи даже в напечатанном виде оказывали сильнейшее влияние на современников. По признанию Сент-Эвремона, «в них есть особый дух, и потому их автор, даже если он лично нам не известен, восхищает не менее, чем прочитанное сочинение. Все его речи несут отпечаток характера, и, никогда с ним не встречавшись, я легко перехожу от восхищения его проповедью к восхищению им самим»[362]. Иными словами, если на лицедействующих проповедников паства смотрела, не слишком обращая внимание на их слова, то с Боссюэ происходило обратное: его живой голос звучал даже сквозь письменный текст.

«Надгробное слово Генриетте-Анне Английской» было опубликовано в Париже в 1670 г. и несколько раз перепечатывалось с более ранним «Надгробным словом Генриетте-Марии Французской».

Надгробное слово Генриетте-Анне Английской, герцогине Орлеанской, произнесенное в Сен-Дени в двадцать первый день августа 1670 года[363]

Vanitas vanitatum, dixit Ecclesiastes;

vanitas vanitatum, et omnia vanitas.

Суета сует, сказал Екклесиаст,

суета сует, – все суета!

(Еккл. 1: 2)

Монсеньор[364],

итак, мне выпал жребий отдать сей погребальный долг величайшей и могущественнейшей принцессе Генриетте-Анне Английской, герцогине Орлеанской. Ей, столь прилежно внимавшей, когда я отдавал этот долг королеве, ее матери[365], вскоре предстояло стать предметом похожей речи; и на сие прискорбное служение назначен мой печальный глас. О суета! О ничтожество! О смертные, своей судьбы не ведающие! Думала ли она об этом десять месяцев назад? А вы, господа, предполагали ли вы, когда она проливала здесь слезы, что вскоре соберетесь, дабы оплакивать ее? Принцесса, достойный предмет восхищения двух великих королевств, разве Англия не довольно оплакивала ваше отсутствие, чтобы теперь быть вынужденной лить слезы о вашей кончине? А Франция, с такой радостью узревшая вас в сиянии нового блеска, разве не сулила вам иных торжеств и триумфов, когда вы возвратились из достославного путешествия, принесшего вам столько славы и прекрасных надежд? «Суета сует, – все суета». Это единственное слово, мне остающееся, единственное рассуждение, в столь поразительном происшествии дозволенное горем праведным и чувствительным. Поэтому я не перелистывал священные книги в поисках текста, который бы подходил к принцессе. Без исследования и поиска я взял первые слова, предлагаемые Екклесиастом, в которых говорится

Перейти на страницу: