Никогда Достоевский не имел такого колоссального значения на Западе, как в последнее время. Это объясняется тем, что мировая война вскрыла всю хаотичность и непрочность внешне до некоторой степени упорядоченного ко времени ее начала капиталистического строя. Этот новый распад и неуверенность прежде всего испытали на себе страны, потерпевшие поражение. В Германии, например, Достоевский читается и изучается, как никакой другой мировой писатель. Там появились и собственные Достоевские, вроде экспрессиониста Германа Гессе, который в своем романе «Степной волк» заявляет, что исходом из мрачной жизни к радости является только самоубийство или шизофрения (слабоумие).
Но спаслись ли мы сами от достоевщины? Нет, конечно же, нет! Нам, пролетариям-коммунистам, и всем людям социалистического строительства приходится жить в мелкобуржуазном окружении. В условиях нашей трудной и героической стройки это окружение колеблется, разлагается самым причудливым образом. Разве во вредительстве, в котором мы начинаем разбираться до дна[26], мало самой подлинной достоевщины?
Мы не можем даже утверждать, что мы сами, то есть та среда, которая сознательно и самоотверженно строит, полностью спасена от достоевщины. Ведь борьба за социализм происходит не только вне человека, но и внутри его, а, как говорил Ленин, старых мещанских предрассудков много и в пролетарии, подчас и в коммунисте. Вся психология сомнений и колебаний, личной обидчивости, фракционерства, вся эта усложненность политико-бытовых взаимоотношений, к великому стыду, родственна достоевщине.
Вот почему Достоевский является и для нас живым и ярким показчиком таких отрицательных сил сознания и поведения, которые нам нужно изучать по нему для нашей собственной практики, ибо знать людей в этих неизжитых еще слабостях – это сейчас немалая задача для каждого организатора, для каждого строителя.
Однако здесь мы должны со всей силой подчеркнуть, что если мы должны учиться по Достоевскому, то никак нельзя нам учиться у Достоевского. Нельзя сочувствовать его переживаниям, нельзя подражать его манере. Тот, кто поступает так, то есть кто учится у Достоевского, не может явиться пособником <социалистического> строительства, он – выразитель отсталой, разлагающейся общественной среды <…>
Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, негигиенично подпасть под его влияние[27].
Преодолеть Достоевского
Достоевским в наше время легко увлечься.
Во-первых, вообще мало писателей, столь увлекательных, как Достоевский.
Во-вторых, увлекательность его нервическая, а наш век и наши писатели все еще до крайности нервны, и хотя новый класс, выступивший на первый план, обладает нервами довольно крепкими, но не может же он сразу «заразить» ими все остальные классы и группы; а самое время наше отнюдь не обладает способностью не очень крепкие нервы успокоить.
В-третьих, Достоевский не просто нервически увлекателен, а он еще увлекателен тем, что доводит до раздирающих противоположностей реальные противоречия, существующие в жизни. Он остро, больно, пугающе ярко отражает действительные раны, которые носит время на своей груди. «Носило, – скажете вы, – носило время Достоевского, время, когда сокрушительной поступью капиталистический хаос ринулся на русскую жизнь». – «Нет, – отвечу я, – носит». Носит и сейчас, когда молодой, стройный, но еще не до конца созревший социализм начинает приводить в порядок этот самый буржуазный хаос[28].
Это начало еще одной статьи А. В. Луначарского – «Достоевский и писатели», – напечатанной в памятный день 9 февраля 1931 года. Подчеркивая положительное в обращении писателей к классику, хотя и в свойственной себе манере, заканчивает он напутствием всем тем, кто рискует некритически увлечься Достоевским. Для них
изучение и понимание Достоевского превратятся в увлечение, может быть, скорбное, смешанное пополам с проклятием, но все-таки в увлечение, которое только усугубит либо их сумасшедше-горделивую веру в то, будто их болезнь есть здоровье, либо их суетную надежду найти исцеление в мистицизме, патриотизме, самоанализе, самовозвеличении или самоуничижении[29].
И следующие десять лет после выхода в свет однотомника 1931 года государство предпринимает серьезные усилия, чтобы отвадить граждан от чтения Достоевского: довольно быстро стало ясно, что осуществление в 1926–1930 годах Госиздатом полного собрания художественных произведений Ф. М. Достоевского стало не только серьезным шагом текстологической науки, но и серьезной идеологической ошибкой. Так что потребовался и Великий перелом в отношении к писателю: начинается этап «преодоления» Достоевского – вышибание из граждан идеологии «достоевщины». Для осуществления столь масштабной задачи за дело взялись «инженеры человеческих душ», то есть писатели.
Ранее уже обращалось внимание на некий подтекст в советской литературе, однако как на неумышленное явление:
На рубеже 1920‑х и 30‑х годов в ряде произведений советской литературы утверждение героев трудового деяния связывалось с критическим отношением к современным наследникам рефлексирующих созерцателей Достоевского: И. Ильф и Е. Петров сатирически изображают их в «Двенадцати стульях» в образах Васисуалия Лоханкина и жителей «Вороньей слободки»; обитатели скита в «Соти» Л. Леонова гротесково и шаржированно напоминают героев «Братьев Карамазовых»; И. Эренбург в «Дне втором» болеющего Достоевским Володю Сафонова соотносит с Николаем Ставрогиным. Думается, что в этих произведениях не было никакой злонамеренности в изображении современных созерцателей, напоминающих героев Достоевского, а показывался их реальный облик и положение в период, как считали, героического деяния[30].
Но были и произведения, где именно злонамеренность была очевидной. Речь о повести Валерии Герасимовой «Жалость», которое было призвано помочь читателям Страны Советов преодолеть Достоевского.
В начале 1930‑х годов имя В. Герасимовой было общеизвестным: молодая советская писательница, коммунистка, активистка РАППа, первая жена Александра Фадеева; тогда даже казалось, что она заняла свое место в одном ряду с такими авторами, как Исаак Бабель или Юрий Олеша, ее произведения были популярны и обсуждаемы, произведения исправно рецензировались во многих журналах… Особенно ее прославил сборник рассказов «Панцирь и забрало» (1931) – он был напечатан тремя издательствами. 15 мая 1932 года эту книгу она подарила М. Горькому, сопроводив следующей надписью:
Дорогому Алексею Максимовичу – до конца последовательному борцу с ложью, лицемерием, подлостью, фразерством, лакейством, – со всем наследием старого мира. С уважением В. Герасимова[31].
И вот 5 июня 1932 года «Литературная газета» известила читателей о том, над чем работают современные писатели. Наряду с информацией о трудах Михаила Зощенко, Пантелеймона Романова, Константина Федина сообщалось и о том, что Валерия Герасимова «закачивает повесть „Жалость“ (4 печ. листа) о классовой сущности гуманизма»[32].
Это лаконичное определение будет вскоре раскрыто, когда повесть начнет печататься в журналах, сначала фрагментами, но неизменно содержащими основные положения о Достоевском, причем большой отрывок вошел, например, осенью 1932 года в юбилейный сборник «Писатели – Великому Октябрю»[33] (между стихами Джека Алтаузена и Эдуарда Багрицкого); и уже в полном виде повесть появилась в 1933‑м в «Красной нови», а весной 1934‑го вышла и отдельной книгой[34]. Речь в повести ведется не столько о классовой сущности гуманизма, сколько о классовой сущности Достоевского – «это полемика автора наших дней с автором о „великой жалости“ к „оскорбленным и униженным“»[35], и «Герасимова удачно „обыгрывает“ Достоевского, его биографию и идеи, чтобы снять надклассовую маску с жалости, чтобы остро и резко поставить вопрос о революционном и реакционном насилии над личностью»[36].
Фабула этой довольно путаной повести такова: в провинциальный город в начале 1930‑х приезжает лектор, интеллигент, который проповедует добро и справедливость, и выступает с лекцией о творчестве Ф. М. Достоевского по случаю юбилея писателя; на одной