Но ночь уже давно на дворе. А его всё нет.
Я звоню последний раз, и в ответ короткие гудки, затем тишина. Абонент недоступен.
Миша тоже чувствует моё состояние. Липнет ко мне, куксится, завывает при малейшей попытке переложить. Хожу по квартире кругами, прижимая его к себе, покачивая, шепча всё подряд, только бы не кричал.
Самой тяжело. Организм ещё восстанавливается, и каждый лишний шаг отдаётся в животе тянущей болью. Честно говоря, сейчас я бы не отказалась от помощи Вадима, просто чтобы пару минут подержал сына.
Кое-как удаётся уложить Мишу. Позже, чем обычно, на целый час. Я сама падаю в кровать без сил. И проваливаюсь в сон так резко, как будто выключили свет.
Но под утро меня дёргает какой-то звук. Громкий, нервный, будто кто-то задел мебель. Я замираю, прислушиваюсь. Миша спит. Хорошо.
Выхожу в коридор и… застываю.
Вадим стоит, держась рукой за стену. Вид у него, будто он прошёл через шторм и пару жизненных катастроф подряд. Глаза красные, движения неточные. От него несёт перегаром так, что дышать невозможно рядом.
— Ты зачем явился в таком виде? — шиплю тихо, но зло, чтобы сон Миши не потревожить. — Перегаром дышать на ребёнка? Может, переночуешь на своей съёмной?
Он морщится, не спорит, не огрызается, что для него вообще не характерно.
— Не выгоняй, — просит шёпотом.
И смотрит… как побитая собака, которой больше некуда идти.
Что-то болезненно дёргается внутри у меня. Такого Вадима я видела, наверное, раза два за всё время.
— Хотя бы душ прими. И зубы почисти, — устало вздыхаю. — Где ты был?
— У мамы. Как и говорил.
— Это ты у неё? — киваю на его помятый вид.
Он выдыхает так, будто этим выдохом с него стягивают кожу.
— Рин… мама умерла.
Просто зависаю, как неисправный робот. Слова доходят до меня дольше, чем обычно, медленно просачиваясь под кожу. И в ту же секунду становится очевидно: он напился не просто так.
Не от обрушившейся на него свободы. Не от каких-то своих личных дел.
Это горе. Настоящее. Обжигающее.
И вся злость во мне растворяется без следа.
Он пытается сползти по стене вниз, оседая, будто из него вынули позвоночник, но я успеваю поднырнуть под руку и удерживаю. Он тяжёлый, горячий, в нём запах спирта смешан с чем-то горьким. Собираю остатки сил, тех самых, которые, казалось, уже давно закончились, и тащу его в ванную.
Раздеваю молча, движения механические, но аккуратные. Он почти не сопротивляется, только дёргается пару раз, когда вода обрушивается сверху. Тёплая, но всё равно он вздрагивает, словно его окатили ледяной. Пусть протрезвеет хоть немного. Я стою рядом, пока струи шумят, пока вода смывает с него алкоголь и пережитый ужас.
Потом веду на кухню. Ставлю чайник, усаживаю его за стол. Он держится руками за край столешницы. Чёрный чай заваривается крепкий, почти смоляной. Я заставляю его выпить первую кружку, вторую он уже берёт сам.
Лицо становится чуть собраннее, взгляд менее мутным, дыхание ровнее. И когда я понимаю, что он наконец слышит меня, задаю вопрос:
— Как?
Он долго молчит. Словно ищет, с какой стороны подступиться к собственному адскому дню.
— Я с Мишкой настолько замотался, что перестал контролировать её, как раньше, — произносит он глухо. — Не знаю… может, она таблетки снова бросила пить. Или стресс. Она же внука очень ждала. Соседка позвонила, сказала приехать. Крики услышала. Обострение.
Губы у него дрожат едва заметно, и он прячет ладони под стол, будто не хочет, чтобы я увидела.
— Убежала… от меня, от санитаров. Прямо на дорогу. Под машину. Операцию делали много часов… но не спасли.
Я кладу свою руку поверх его. Он смотрит на наши пальцы, и только потом медленно поднимает взгляд. Тяжёлый, потемневший, полный вины, будто он сам вытолкнул мать под эту машину.
— Вадим, — говорю твёрдо, — ты не виноват. Не бери это на себя.
— Я мог лучше контролировать. Мог сиделку организовать. Мог настоя́ть на стационаре. Да много чего мог. Но не сделал.
Я сжимаю его руку сильнее. Он на секунду закрывает глаза. Мария Сергеевна была непростой, раненой, сложной… но она была его матерью. И теперь её нет.
А значит — я не уйду. Не оставлю его один на один с этим.
— Вадим, — произношу тихо, — давай я займусь похоронами?
Он открывает глаза.
— А Миша? Он же требует внимания постоянно.
— Нас двое, — напоминаю. — Справимся. Правда.
Он кивает. Маленькое движение, но такое нужное. Уже хорошо, что он не оттолкнул, не вспыхнул, не закрылся.
А дел впереди много. Страшно даже представить объём. Сбор документов, оформление свидетельства о смерти, похоронное бюро, организовать всё достойно… Его мать заслуживает этого. И он тоже.
Я беру на себя управление, хотя бы временно. Кто-то должен.
— Так, — говорю, вставая, — давай сейчас спать. Я тебе дам успокоительное.
Он приподнимает бровь.
— Откуда у тебя?
— Догадайся, — хмыкаю.
Поднимаю его, веду в комнату.
— А завтра утром, — продолжаю, — поедем к ней домой и найдём все необходимые документы.
Он не отвечает. Только выдыхает и опускает голову мне на плечо в беззащитном жесте. И я просто сижу рядом. Пока он наконец не сдаётся и не позволяет себе хотя бы чуть-чуть отдохнуть.
Глава 43 Вадим
Карина с ночи не отходит от меня. Нет, она, конечно, отвлекается на Мишу, когда тот просыпается, но в остальном всегда рядом. Не давит, не задаёт лишних вопросов, просто держится так близко, будто своим присутствием может не дать мне провалиться дальше. В квартире тихо, только посапывания из детской и редкие звуки кофемашины создают ощущение хрупкой нормальности, которую она пытается собрать по крупицам.
— Давай позавтракаем, Вадим. Яичница и кофе. Прости, на большее Миша времени не даёт.
Она ставит тарелку на стол, двигает её чуть ближе ко мне, а сама сдувает с лба выбившуюся прядь.
— Да я сейчас не очень голодный.
С учётом, что последний раз, когда я нормально ел, был вчера в обед, закинуть хоть что-то в желудок точно стоит. Но организм будто протестует.
— Ну уж нет. Заработать гастрит захотел? Съешь, пожалуйста. Я что, зря корчила дурацкие морды Мишке, чтобы он дал мне приготовить всё? — морщит смешно нос, и это её «смешно» выходит таким уставшим, что меня даже немного кольнуло.
— Ладно. Постараюсь.
Она садится напротив, не сводя с меня глаз. Через силу заставляю себя всё съесть и выпить. Вкус почти не чувствую, но теплая еда возвращает в тело толику жизни. Даже иду умыться и почистить зубы, хотя в общем-то всё, чего хочется — смотреть в потолок.
В зеркале выгляжу так, будто по мне проехался каток: потухший взгляд, тени под глазами, опущенные плечи.
Никакие аргументы не могут переубедить меня в том, что я виноват. Это чувство сидит так глубоко, будто вросло в кости. Карина пытается подбадривать, говорить что-то разумное, но слова проходят мимо — я слышу, но не принимаю. Наверное, прошло пока слишком мало времени, чтобы я мог прийти в себя.
Выхожу обратно на кухню, а Карина уже качает Мишу на руках, убаюкивая его лёгкими движениями, но взгляд всё равно тревожно цепляется за меня.
Мы собираемся быстро, почти молча. Миша гукает у Карины на руках,не понимая пока, что происходит вокруг. Я натягиваю куртку. Ехать в мамину квартиру тяжело. Но надо. Документы сами себя не найдут.
Дорога проходит в тягучей тишине.
У подъезда понимаю, что ноги сами не хотят идти. Карина трогает меня за локоть еле заметным жестом, больше как напоминанием, что я не один.
Квартира встречает нас застывшим воздухом. Здесь всё пахнет мамой — стиральным порошком, её кремом для рук, который она всегда хранила на кухне по какой-то своей логике, и чем-то тёплым, давно впитавшимся в стены.
Проходим в гостиную, и взгляд натыкается на семейное фото на стене. Мы ещё вчетвером: отец высокий, со смущённой улыбкой, брат — серьёзный, как будто уже тогда отвечал за всех, мама — светится, держит меня за плечи, а я — маленький, с растрёпанной чёлкой и какой-то невероятной уверенностью, что все взрослые вокруг сильнее всего на свете. Я помню тот день. Мы делали сто кадров, потому что я не мог перестать корчить рожи. Мама смеялась так, что у неё болел живот, а отец делал вид, что сердится, хотя тоже едва удерживался.