Она прищурилась, глядя куда-то в сторону берега. И сказала «о-о».
Там, на берегу, появились какие-то новые фигуры, непохожие на наших моряков. Они высаживались со шлюпок, они мелькали на холмах у берега.
– Не будет Калифогнии, – заторможенно сказала Вера. И замолчала.
То, что и корейский берег пролива был по сути уже японским, мы все знали. Просто я не раз тогда, в море, думал о том, что никогда не видел ни одного живого японца – мы перебрасывались с ними смертью через далекие пространства, и только. И вот они здесь, так что же тут удивительного.
– А будет плен, – сказала Вера. – И мне этого нельзя, нельзя.
– Что за ерунда, – отмахнулся я. – Любой плен и война кончаются. И нас отправляют домой, а по пути мы можем… конвоя не будет…
– Мальчик, ты не понимаешь, – сказала она. – Не понимаешь. А если конвой будет? И я попадаю в гуки этого твоего охганного отделения. И если я гаскгыта, то – нельзя, нельзя! Я знаю… я знаю все. Я знаю людей. И если бы ты знал, какие это люди. Чистые. Пгекгасные. Мужественные. Если есть только шанс – только шанс, что я дгогну и назову их – нет, нет.
Она медленно перевела дуло браунинга с моей груди на свой висок.
Три серые фигуры в странных мундирах, поднимавшиеся по нашему холму, остановились, замерли в нескольких шагах от нас.
– Что за ерунда, – отмахнулся я от этой игрушки уверенным и повелительным жестом. – Ты не понимаешь. Ты не знаешь, что будет уже через полгода. Мы скажем, что не хотим возвращаться. Мы попросим… Да как они вообще узнают, кто мы такие…
– Нет, нет, – повторила она. – Ну вот что, мальчик: смотги и учись. Хоть что-то поймешь. Смотги: не холодно.
И она перестала дрожать. Я начал протягивать к ней руку, а она, полуприкрыв глаза, как заклинание произнесла имена, имена демонов:
– Коба… Винтег… Камо…
Прозвучал тихий хлопок. Ее голова дернулась, а потом упала на плечо.
Я обернулся к этим троим, обратил к ним руку, будто ища от них какой-то помощи. Но странные эти фигуры ладонями в коротких белых перчатках лишь отдали честь – сначала ей, лежащей на мокрой земле, потом зачем-то мне.
Эпилог
И был метроном времени – стук колес. Бесконечный и уютный, день за днем, от самого Владивостока.
– Сейчас пойдут полустанки, а между ними – наша тайга, ели и сосны, сосны и ели, – со вкусом сообщил мне Иннокентий Эрастович, а может, Эраст Иннокентьевич, мой сосед по купе. – Скорый – это скоро. Не пройдет и недели, как будет Урал, а дальше и Волга… ах, а потом вы не узнаете Россию. Какая буря над нами несется! Как воздух очищается!
Пока что я, наоборот, узнавал Россию. Копченый запах угля в вагоне и на платформах, начищенная бронза поручней, темное дерево обивки купе, да и сам попутчик мой был настолько родным и знакомым феноменом российской повседневности, что…
Что я не ощущал почти ничего. Только немоту сердца от того, что этих почти полутора лет моей жизни все равно что и не было. Стучат колеса, как стучали всегда. Ну вот сейчас принесут еще чая – не зеленого, как там, в японском лагере для пленных, а кирпично-темного, в успокаивающем стакане с подстаканником.
Но тут возникла станция или полустанок, лязг, фырчание тормозов, и бабы с сибирскими пирогами с картошкой и луком, и шарманщик, крутивший свой грустный вальс.
Стоп, это не шарманщик. Это безногий инвалид играет на своей гармошке что-то тоскливо-торжественное, и вот из-за приопущенного стекла доносится его голос… господи, ну он же совсем не может петь, ни намека на слух. Он просто орет с отчаянием в пространство слова этого вальса, который я никогда раньше не слышал:
Страшно вокруг, Лишь ветер на сопках рыдает. Порой из-за туч выплывает луна, Могилы солдат освещает.И тут инвалид поднял голову, которую он до того почти впечатал в меха своей гармошки, повернул ее в мою сторону…
И я рванулся с мягкой скамьи к толстому стеклу, чтобы проломить его. Одна рука нащупывала в кармане портмоне. Другая вцепилась в покрытый дорожной пылью край стекла. Сквозь сдавленное горло пытался прорваться крик:
– Федор! Шкура!
Может, эта деревянная нога фальшивая, а на настоящей, подогнутой, он сидит. Может, он сейчас услышит или почувствует меня, вскочит, отшвырнет гармошку, и… И мы скажем друг другу, что просто так нас не убить, что…
Но в ту же секунду Федор вместе с перроном мягко поплыл назад, в прошлое, откуда еще с полминуты доносился его нестройный вопль:
Белеют кресты Далеких героев прекрасных. И прошлого тени кружатся вокруг, Твердят нам о жертвах напрасных.– А сколько их сегодня таких по всем вокзалам, по всем кабакам, – с удовольствием выговорил Иннокентий Эрастович. – И как же это вас разобрало. Не привыкли, как не понять. И что вы думаете, что Россия после такого могла оставаться прежней? Не напрасны жертвы, нет, не напрасны. Да вот почитайте речи – у нас ведь скоро будет Государственная Дума, слышали наверняка. И кандидаты всё говорят, как есть…
Тут наши силуэты в зеркале двери исчезли, и в проеме возник уже почти родной Степан, высящийся над веером стаканов.
– А вот обещанного чайку, – оптимистично пропел он. – И лимончик пожалуйте…
И начал сгружать наши стаканы на столик, добавив:
– Еще свежую «Ниву» поднесли, не угодно ли…
«Нива»? Ну конечно же, «Нива», начал неуверенно улыбаться я. Чего же тут странного и недостижимого – прочитать мою «Ниву». Свежую.
– Есть нечто особое, – подсказал мне Степан. – Стихотворение Александра Блока. Все зачитываются. В соседнем купе плакали. Да вот я вам на этой страничке разверну…
– О боже ж ты мой, – заворковал снова неумолчный голос моего попутчика. – Увидеть свой журнал впервые за все это время – как не понять ваши чувства! Да, а представляете ли вы, как сейчас расцвела наша публицистика? Каждую неделю – событие, какой-то взрыв мысли с газетных и журнальных страниц… Вы, после вашего плена и прочего, будете очень нужны России, я вам смело предрекаю…
Тем временем крепкий палец проводника провел изящную дугу у нужного стиха.
И вот тут…
– Самодержавие не сможет уже быть самодержавием… – пел мой сосед, но его голос вдруг исчез для меня полностью, потому что…
– Девушка пела в цег-гковном хог-ге, – вдруг сказала мне журнальная страница певучим голосом Веры Селезневой, с ее мучительно, невыносимо ломающимся «р».
Я поднес пальцы к вискам, попытался попросить ее замолчать – но не смог.
Девушка пела в церковном хоре О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою.– Общественные перемены небывалого масштаба! – доносился до меня далекий голос с сиденья напротив. – Утопить девять десятых собственного флота, проиграть все сражения на суше!
Но Вера не слушала его, потому что –
Так пел ее голос, летящий в купол, И луч сиял на белом плече, И каждый из мрака смотрел и слушал, Как белое платье пело в луче. И всем казалось, что радость будет, Что в тихой заводи все корабли, Что на чужбине усталые люди Светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, И только высоко, у Царских Врат, Причастный Тайнам, плакал ребенок О том, что никто не придет назад.