— Давно.
Сказал отрывисто и, словно давая понять, что разговор об этом не будет продолжать, остановился, сбил перчаткой с белых смятых брюк ледышки, спросил:
— Ты на привале переобувался?
— Да. Портянки не сушил, но подложил бумагу. На обе ноги навернул. Алябьев дал старую газету.
И будто не было прежнего разговора:
— А у тебя что, мерзнут? На ходу не должно бы...
— Нет. Я просто так.
Вот именно, просто так. Идет Булавин, похлопывает по заледеневшим брюкам прутиком, ни о чем не спрашивает. И теперь не спросит.
От вопросов можно избавиться. Но как освободиться от того, что живет в памяти, в глубинах сердца?
17
Оля в колхоз не приехала — Юрий Петрович не вставал с постели. А Анатолий не бывал в станице почти полтора месяца. Колхоз был дальний, жили на полевом стане. Но писем никто не писал — ведь почти дома. Через знакомых Симочка передавала приветы и короткие сообщения: от Федора никаких вестей, Михаил прислал письмо из-под Белой Церкви. Ольга кланяется тебе. Вот и все, что он знал.
В станицу Анатолий вернулся августовским вечером. Зашел во двор, и его встретила удивительная тишина. Она была всюду, эта непривычная тишина, — на улице, во дворе, в доме.
Бабушка сидела у керосиновой лампы и проворно вязала. Подняла на него глаза — она не носила очков — отложила спицы.
— Натолий? Ай же ты мой труженичек...
И захлопотала и, как когда-то отцу, потом Федору и еще позже Михаилу, подала ему полотенце:
— Сидай снидать.
Симочка работала официанткой в чайной и еще не вернулась. Анатолий ел и все прислушивался: не скрипнет ли дверь? Должна, должна же она прийти. Не Симочка, нет, — Оля. А бабушка снова вязала.
— Це тоби, Натолий. Хлопцам уже зробыла. И носки и варежки. Зима, вона спытае...
Варежки бабушка вязала с пальцами — большим и указательным — солдатские.
— От Федора письма есть?
— Ничого.
— От Михаила?
— Цей часто присылае.
— Как Симочка?
— Плаче. Одно слово — солдатка.
Потом он читал вслух письма Михаила. Тот уже знал, что Федор не пишет, успокаивал: горевать рано, многие попали в окружение и сейчас выходят к своим.
А Ольгу в тот вечер так и не увидел. Днем она уехала в ближний город искать для Юрия Петровича какое-то лекарство. Не увидел и утром.
А на следующий день под вечер ему принесли из сельсовета повестку: он призывался в трудовую армию.
Утренний поезд приходил из города в девять. Анатолий уезжал в восемь. Длинный конный обоз долго вытягивался из станицы. И пока за бугром не скрылись хаты, Анатолий все надеялся. Но чуда не произошло. Шурка, сидевший рядом, говорил:
— И чего ты оглядываешься. Теперь только вперед и вперед, поближе к войне.
Но они ехали вовсе не к фронту. Через два дня остановились в хуторе неподалеку от станицы Павловской и начали строить оборонительный рубеж.
Рубеж... Это было довольно условное название. Просто-напросто им пришлось рыть глубокий извилистый ров. Но в этих словах — оборонительный рубеж, противотанковый ров — для них звучала война. Впрочем, она во всю грохотала уже совсем рядом: немцы захватили Таганрог, вышли к Миусу.
В октябре Анатолий получил письмо от Симочки. Федор отозвался: он в госпитале. Ранен не тяжело. Но теперь не пишет Михаил. Потом пришло письмо от Ольги. Как она умела писать! Каждая строчка дышала ею. «Тебя, Толя, нет рядом, но я часто советуюсь с тобой... Я знаю, когда ты думаешь обо мне, чувствую это. И мне тогда становится хорошо...
Вчера нас бомбили, прилетели ночью. На станции загорелись цистерны с бензином, и я бегала тушить.
А папе все хуже. Может быть, мы не скоро встретимся: знай же, я всегда с тобой».
Но они встретились вскоре.
В станицу он попал под самые ноябрьские праздники. Зима в тот год была ранней, и уже выпал снег. Анатолий и Шурка шли с вокзала, поеживаясь от холода в тонких ватных куртках. Собственно, «с окопов» их и отпустили только для того, чтобы они взяли дома теплые вещи. Шурка простудил горло и говорил хриплым голосом. Анатолий советовал:
— Дыши через нос. Не хватай открытым ртом холодный воздух.
Шурка удивлялся:
— При чем тут воздух? Просто у меня прорезался мужской голос. Пора уже!
Шел он не спеша, громко здоровался со знакомыми, как бы говоря: вот он я какой стал! А Анатолий торопил его и ускорял шаг.
Прямо с вокзала он зашел к Краевым. Во дворе на свежем иссиня-белом снегу увидел следы маленьких ног. Они могли быть только Олиными. Остановился и долго смотрел на эти следы. Совсем маленькие и четкие.
Дверь у них никогда не запиралась, и Анатолий постучал уже из коридора.
— Да.
Она сказала так, будто ждала этого стука. И он рванул на себя дверь и как-то сразу оказался посреди комнаты. Слева от себя увидел Ольгу. Неуловимо изменившуюся и в то же время прежнюю, со светлой прядкой, упавшей на лоб, с понятной и непонятной улыбкой, искрящейся в зеленых глазах. Светились глаза, лицо, белая кофточка.
— Пришел?
И это она сказала так, как если бы знала, что Анатолий придет сегодня и именно сейчас. И подошла к нему, и взяла его за руку, и снизу вверх посмотрела на него. И в глазах появилось все прежнее. Но это ему показалось только в первое мгновение, потому что теперь они сразу сказали ему большее, неизмеримо большее: «Да, я знаю что-то такое, чего другие не знают. Знаем только мы: ты и я...»
— Пришел?
И отступила от него, чтобы увидеть его лучше. Он смущенно переступил с ноги на ногу, посмотрел на свои стоптанные ботинки, на брюки с черной заплатой на колене, пришитой белыми нитками.
— Я только что с вокзала...
Она вначале не поняла:
— Дома еще не был?
— Нет.
— Какой же ты...
Теперь он не понял ее. А она подтолкнула его к двери, заторопила:
— Иди. Тебя ждут — не дождутся, а ты...
— Но ведь и ты...
— Я? Я потом.
И провела рукой по его щеке.
— Я почему-то думала, что у тебя растет борода... Но ты иди. А мы потом.
И громко:
— Папа, вернулся Толя. Но он придет позже. Он еще дома не был.
Потом они встретились вечером и долго ходили по тихой зимней