Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годы - Юлия Сафронова. Страница 74


О книге
Знаете, что я Вам доложу: народ — Россия — за все это спасибо не скажут, судьи чуть ли не три часа рассуждали […], как будто менее повешения можно было что-нибудь сказать; да мы и этой казнью недовольны, измучить их следовало»[1311]. Сенатор Э.Я. Фукс, на которого как на первоприсутствующего обрушились все упреки в неправильном ведении процесса, в воспоминаниях утверждал, что проявления гнева были неискренними. Публика («разные генералы») выказывала недовольство судебным процессом, чтобы «дешевым для себя образом являть свое верноподданническое усердие». Э.Я. Фукс, на которого во время процесса оказывали давление министр юстиции Д.Н. Набоков и сам император Александр III, и через двадцать лет не мог вспоминать о процессе «первомартовцев» бесстрастно. Он с осуждением писал о людях, которые «в минуту опасности не бросились бы спасать государя», но «являли злобу и недовольство на суд, желавший соблюсти возможное беспристрастие и справедливость»[1312].

Параллельно с требованиями жестоких истязаний для цареубийц в марте 1881 года шла кампания против смертной казни. Самыми известными заявлениями по этому поводу были письмо Л.Н. Толстого Александру III[1313] и публичная лекция философа В.С. Соловьева в зале Кредитного общества. Если о первом публике стало известно гораздо позднее, то лекция В.С. Соловьева вызвала огромный резонанс. 28 марта 1881 года при большом стечении публики философ, рассуждая о религиозном идеале русского народа и личности царя как воплощении этого идеала, сделал следующий вывод: если Александр III действительно чувствует свою связь с народом, он должен простить убийц своего отца[1314]. Один из очевидцев лекции, студент В.С. Соловьева Н. Никифоров, описывал реакцию публики так:

Вдруг, словно дикий неистовый ураган ворвался в зал. Раздались не крики, а прямо вопли остервенения, безумной ярости: «Изменник, Негодяй! Террорист! Вон его! Растерзать его!» Публика первых рядов бросилась к эстраде, размахивая руками, стуча стульями и неистово крича вслед уходящему лектору. […] В то же время раздавались неистовые аплодисменты и крики «браво» среди студентов[1315].

Другой свидетель этой лекции, Л.З. Слонимский, утверждал, что никаких угроз или восторженных криков не было, овации лектору были устроены «взволнованной публикой» после лекции[1316].

Эпизод с лекцией В.С. Соловьева ставит перед исследователем трудноразрешимую проблему: следует ли видеть в высказываниях против смертной казни «первомартовцам» свидетельство сочувствия террористам или их всецело можно отнести к основанному на гуманистическом идеале движению против смертной казни вообще? Если с самим В.С. Соловьевым ситуация ясна, — он был убежден, что смертная казнь «непростительна» в христианском государстве[1317], то как быть с теми, кто аплодировал ему и присылал ему на следующий день букеты?

На фоне сочинений народовольцев, пытавшихся объяснить, в первую очередь самим себе, сущность используемого ими метода, даже на фоне рассуждений легальных журналистов отчетливо видно восприятие русским обществом терроризма не как некоего абстрактного явления, о котором можно теоретизировать, а как череды событий, тесно связанных с повседневной жизнью. Переживание террора и понимание его были очень личностными и в то же время «очеловеченными»: они не существовали отдельно от людей — исполнителей террористических актов и их жертвы. Два представления, которые оказывали влияние на решение проблемы терроризма, — представление о безнравственности убийства и представление о его бесполезности — все время заслонялись в глазах рассуждавших о нем членов общества образами «фанатиков», «социалистов», «недоучек» и т. д., с одной стороны, и образом монарха, обагрившего своей кровью камни мостовой, — с другой. Именно связь террора с судьбами конкретных людей порождала «бессилие» перед ним как перед политическим феноменом, верно выхваченное В.В. Розановым: невозможно было решить или сказать о нем что-то раз и навсегда.

Наблюдение за тем, как именно члены общества воспринимали народовольцев, с одной стороны, и императора Александра И, с другой, дает возможность обозначить две важные проблемы. Во-первых, оно позволяет констатировать заведомую неполноту информационного поля в условиях цензурного контроля. Русское общество, в течение 1879–1881 годов обсуждавшее оба обозначенных вопроса, выработало в том числе и такие интерпретации, которые из-за цензурных ограничений были представлены в информационном поле фрагментарно, в виде туманных намеков и иносказаний. Во-вторых, в текстах различных информационных потоков ответы на вопросы о том, кто такой террорист и как относиться к покушениям на главу государства, зачастую давались по отдельности. Если отбросить в сторону риторику рассуждений о терроре, то можно с уверенностью утверждать, что они носили почти исключительно рациональный характер. Образ же монарха как жертвы покушений, сформированный в рамках провиденциального истолкования сущего, добавлялся к ним искусственно, что, в свою очередь, приводило к совмещению в легальной части информационного поля двух несовместимых логик. Нелегальная литература не могла изменить эту ситуацию. В разговорах о терроре представителей общества такого разрыва не наблюдается. Отношение к монарху и к революционерам формировало сплав эмоций, под влиянием которых выносилось в тот или иной момент времени суждение о терроризме, никогда не бывшее окончательным, раз и навсегда утвердившимся.

Русское общество было расколото на множество отдельных групп, по-разному понимавших происходящее, причем провести границы между ними, между тончайшими оттенками в отношении к политическому убийству очень сложно. Речь не шла о традиционном делении на «охранителей», «либералов» и «радикалов», потому что «сочувствующий» революционерам студент мог быть принципиальным противником террора, а близкий к императорскому дому сановник втайне радоваться убийству Александра И, видя в этом чуть ли не спасение России. Уловить отношение общества к террору можно, только охватив все события 1879–1881 годов: не только три взрыва, два судебных процесса, перестрелку в Саперном переулке, отставку Д.А. Толстого, морганатический брак императора, но и более мелкие происшествия и даже то, что существовало лишь в воображении напуганной публики, подтверждавшей известную мудрость «у страха глаза велики». Восприятие террора, формировавшееся под влиянием отношений к тем условиям, из которых, по мнению представителей общества, он рождался, колебалось параллельно с любыми изменениями этих внешних обстоятельств.

Переход «Народной воли» к использованию динамита превратил террор из конфликта между «крамолой» и правительством, позволявшего населению в целом оставаться в стороне или вмешиваться в него в соответствии с собственными убеждениями, в личное дело каждого человека, чья жизнь могла оказаться в опасности во время очередного покушения. Максимального осуждения действия террористов подверглись именно после покушений, повлекших за собой случайные жертвы. Паника февраля 1880-го и марта 1881 года повлияла на отношение к террористам так, как не могли повлиять никакие заявления правительства и проповедников. В то же время в периоды затишья, позволявшие обществу сконцентрироваться на внутренних проблемах империи, сочувствие к террористам возрастало, и их существование было, наряду с прочим, весомым аргументом в пользу необходимости вмешательства общества в не

Перейти на страницу: