Существовала, однако, большая категория представителей общества, для которых этот способ был неприемлем в первую очередь из-за критического отношения к самой печати, в коей многие видели чуть ли не главную причину появления «крамолы»[1463]. Бытовало также недоверие к объективности газет («Трудно стоять за правду тому, кто, по своему положению, должен гоняться за популярностью») и к осмысленности публичных дискуссий. Анонимный автор «Записки о мерах борьбы с революционным движением» полагал, что открытая публикация его сочинения об интеллигентном классе как о почве, где зарождаются революционные идеи, стала бы поводом к «страстной и вредной полемике». Кроме того, он опасался и за свою личную репутацию, не желая прослыть «благонамеренным мечтателем» или «самонадеянным и назойливым прожектером»[1464]. Опасение анонимного автора может быть распространено на других представителей общества, молчавших в салонах и клубах, но все же достаточно остро переживавших проблему террора, чтобы обращаться с письмами во власть. В публичном политическом пространстве, где либерализм был моден и даже отчасти одобрен «новыми веяниями» М.Т. Лорис-Меликова, открыто говорить об ограничении доступа в университеты для неимущих было по меньшей мере некомфортно. Заявить же такое требование со страниц газет почти наверняка означало подвергнуться публичной травле.
Спускаясь вниз по ступеням объединений представителей общества от одной сколько-нибудь многочисленной группы к другой и не находя ни в одной из них согласия, организованного политического действия, не вызывавшего бы протеста внутри самих этих групп, рассказ об обществе дошел до предела — до отдельного человека, действующего от своего имени. На этой последней ступеньке может показаться, что у этой книги нет героя. Русское общество внезапно кажется иллюзией, грандиозным обманом и самообманом. Оно не приходит на помощь правительству, когда то взывает к нему, но и слухи о грандиозных пожертвованиях в кассу «Народной воли»[1465], укрывательстве террористов[1466], сотрудничестве с ними[1467] при ближайшем рассмотрении оказываются преувеличением. Достоверные случаи прямого пособничества или просто переговоров представителей общества с террористами за пределами ограниченного кружка фрондирующих литераторов и земских деятелей крайне немногочисленны. Ощущение беспомощности и бессмысленности существования выражено в горьких словах Н.П. Колюпанова: «…как жило до сих пор русское общество? Мы думали, говорили, писали, сочувствовали, бранили, просили, желали, надеялись […], но никогда ничего не делали»[1468]. В этой жалобе есть слово, которое способно победить скепсис по поводу существования русского общества за пределами локальных публичных собраний и face-to-face коммуникации, так удачно объединенных Л. Хефнером аналитической категорией «местное общество». Это слово «мы», позволяющее вернуться по тем же ступеням вверх. Человек, высказывающий свои мысли высшей администрации, чувствовал себя не только служащим, дворянином, родителем, но и членом общества, говорящим с властью от имени многих. Все попытки коллективного давления на власть предпринимались от имени общества и ради общего блага. Русское общество говорило на одном языке, размышляло над одними и теми же проблемами, предлагало схожие способы их решения, обладало общими ценностными ориентациями. Именно ощущение «мы», постоянно присутствующее в разговорах, мыслях, поступках, а не какие бы то ни было формальные признаки и даже не принадлежность к одной «культурной сети» позволяют говорить об обществе как о герое этой книги.
По влиянию, какое оно оказало на русское общество, время народовольческого террора сопоставимо только с двумя событиями царствования Александра И: подготовкой отмены крепостного права и кануном Русско-турецкой войны. Короткий срок пребывания у власти М.Т. Лорис-Меликова на фоне нараставшей революционной борьбы во многих мемуарах[1469], а затем и в историографии оценивался и оценивается как время «общественного подъема»[1470]. Определение «подъем» всегда обладает положительным смыслом: в конце 1850-х, как и в середине 1870-х, русское общество обрело немало поводов для гордости, опыт совместного действия, опыт давления на правительство, но в то же время и опыт сотрудничества с ним. В целом именно эти два события сформировали представления об обществе как о единой силе, способной играть роль на политической арене. Сами вопросы, вокруг которых происходил этот подъем, до реализации конкретных положений крестьянской реформы и до начала военных действий оценивались в основном в позитивном ключе. В конце 1870-х эти годы нередко с ностальгией вспоминали как время радости и надежды.
Общественные настроения 1879–1881 годов резко контрастируют с такими ощущениями: покушения на императора и ответные казни положительных эмоций вызывать не могли. Наряду с описаниями общественного подъема в воспоминаниях встречаются рассказы о начале 1880-х как о времени уныния, пассивности и равнодушия[1471]. Мемуаристы, пытавшиеся в воспоминаниях передать «дух эпохи», единодушно рисовали картину «смутного времени»[1472]: «…никто не был уверен в завтрашнем дне» (А.А. Плансон)[1473], «…души людей уже угнетал тупой груз надвигающихся событий» (Л. Андреас-Саломе)[1474], «…настроение общества в Петербурге и провинции было смутно и неопределенно» (Н.Ф. Бунаков)[1475]. Список подобных высказываний можно было бы продолжить. Важно лишь подчеркнуть: такое ощущение времени было свойственно людям разных социальных положений и политических взглядов.
В 1879–1881 годах существовало одно слово, употреблявшееся по любому поводу людьми с разными взглядами, общественным положением, жизненным опытом: «недовольство». Это состояние оценивалось как «повсеместное» и «общее»: «…общество недовольно сплошь», «…безусловно, все граждане русской империи теперь недовольны»[1476]. В марте 1881 года Б.Н. Чичерин в записке «Задачи нового царствования» утверждал: «Повсюду неудовольствие, повсюду недоумение. Правительство не доверяет обществу, общество не доверяет правительству. Нигде нет ни ясной мысли, ни руководящей воли. Россия представляет какой-то хаос»[1477].
Описывая «повсюдное недовольство», наблюдатели нередко говорили о нем как о «погоне за современной модой»[1478]. Наиболее развернуто эта мысль представлена в брошюре Г.А. де Воллана:
Войдите в какой-нибудь салон и послушайте, о чем там говорят, о чем вздыхают, чего желают русские люди. […] Все недовольны, все негодуют […]. Что больше нужно? — подумает какой-нибудь наивный юноша, слушая эти салонные толки, — общество не сочувствует правительству — я сейчас пойду и вступлю в ряды наших революционеров. Этот наивный юноша и не поймет никогда той двойственности, которую вмещает в себя русский человек. Он слишком честен, слишком благороден, чтобы понять, как можно толковать о русском мужике и вместе с тем загребать куши, бранить правительство и стараться сорвать всякие extra, в виде подъемных, столовых и т. д.[1479]
Эти наблюдения созвучны тем, что зафиксировала в дневнике Е.А. Штакеншнейдер 7 ноября 1880 года. Рисуя свое столкновение с директором лицея Гартманом по поводу дела Гольденберга, она писала, что ее собеседник «говорил тем тоном упрека кому-то, каким принято теперь говорить и каким