Евгений тоже убежал. И Авдотья плакала горько, но ее не тронули, как ни странно. Постаралась скорее успокоиться – и успокоилась. Тем более грянула весна. Запрягли выживших коров – и уже в конце марта пахали огороды.
Потом немцы опять вернулись. Но Евгений предусмотрительно сбежал в лес, к партизанам, и с ковпаковцами ушел на Брянщину.
А вот в Апасово за немца детей собрали в один колодец и забросали гранатами.
После войны Евгений Рубакин вернулся героем, и вскоре родился Юрка. А через несколько лет и Павел. А после еще двое детей. И где-то в шестидесятых имя Евгения Рубакина появилось на мемориале героически сражавшихся за Родину односельчан.
Тетка Ксенька рассказывала Рубакину эту историю все детство. И он не мог понять одной простой вещи – и все спрашивал ее, спрашивал… А потом сам себе и отвечал, потому что старуха уже мало что понимала.
Что же вы его жалели, спрашивал Рубакин. Он же враг! А вы его жалели! Он пришел к вам убить вас, вашу мать, ваших детей. Взять ваше последнее. За что вы его жалели? Зачем? Как вы могли жалеть его за то, что они сделали с нами? Что они сделали со всеми нами?
Русский человек – зачем он так добр и мягок сердцем, допуская себе даже жалость к своим палачам и, что страшно, к палачам своих детей?! Вот как это? Он весь не доброта, не любовь, не гнев, не боль, он всё – жалость! Это его великое чувство! Оно выше гор! Можно обойтись без всего, а вот без жалости нельзя, тогда не будет русского! Жалеть надо! Полюбишь – пожалеешь, и пройдет любовь, останется жалость. А вот если разжалеешь – не останется ничего! Одна смерть!
Давно забылась история с немцем, носимая лишь в памяти, рассказанная перед смертью матерью на ушко. Давно поблекла калина у высохшей реки, выросла и выгорела от весеннего пала. Давно серебряная вода Повода не наполняла апасовский ставок, превратившийся после девяностых в гнилое болото.
Было время, когда легконогая глава сельсовета Павла Матвеевна Ниточкина объезжала каждый двор, когда дома стояли сундуками один в один, то есть по обе стороны улицы, и бранила селян за каждую лишнюю травинку.
Было время, когда в селе было три церквы, одну из которых разобрали и построили в райцентре клуб. И на том месте, где стояла последняя сохранившаяся церква, выросла невиданная ива с тремя стволами.
Сейчас эта ива стояла, подметая все еще девичьими косами землю, высилась трехглавым шатром и была видна отовсюду в селе.
Рубакин часто ходил под иву и гладил ее корни, пустившиеся в подземелье церковного кладбища, достигшие костей предков, лежащих тут повсюду на покое.
Мята на берегу росла вперемежку с чабрецом и зверобоем. Когда она входила в самый сок, то пахла как сумасшедшая, особо по вечерам. А когда коса проходила по ее холодным сосудам, перерезая их, стоял чистый терпкий аромат над мокрой луговиной, который давал ощущение покоя, детства и тепла даже сейчас, когда бабки не толкутся и не садовят ничего на пустых огородах, когда огороды затянул спорыш и подрыли блудящие животные.
Время, ты идешь… бежишь… А Рубакин все помнит скрынников, что везли приданое его двоюродной сестрице, как светилка Маня несла за нею фату, как он, подросший уже юнец, вбивал гвоздь напротив невестиной кровати…
И ему в голову лезли всякие мысли о том, что он пережил уже так много, что больше не осилит… Именно потому он и начал корить своих нынешних постояльцев и ругать их почем зря последними словами.
В это время Голый занимался обычным делом, будто не слышал и не видел никаких снарядов и мин. Будто не для него были эти морковочки, и колокольчики, и страшные осколки из кассет, летящие из подписанных разными сторонами конфликта снарядов или с дронов.
Один раз Голый увидел, как огромный дрон летел над лесополосой и жег за собой деревья.
Голый наблюдал как завороженный, стоя на побитом асфальте, за белым пламенем, оставлявшим за собой черные строчки обугленных чернокленов и берестов.
И после без страха, но с растерянностью старался оберечь коров от поднявшегося огненного шторма, когда от лесополосы огонь по шерстяному от налившихся зерновых полю пополз к селу.
Голому тоже было печально, особенно видя, как бэтээры месят кладбище. И он ничего не может сделать, а только поднимает правую руку, чтоб позвать своего какого-то бога или, может, заслонить его хоть ладонью от человеческого рьяного, неудержимого и неумеренного зла.
У природы также, понятно, бывают всплески. Но она злится стихийно. И ее зло свято, потому что беспричинно.
В этом взгляд Голого и Рубакина на несправедливость совпадал.
Вершина, встретив Голого у магазина, где мирным раздавали воду и хлеб, сказал, где спрятал иконы, если с ним что-то случится.
– А шо с тобой случится? – спросил Голый на всякий случай.
– Да мало ли что… – вздохнул Вершина. – Пристрелят, как вон…
И Вершина кивнул на сгоревшие по обочинам машины с не успевшими уехать покойниками.
Голый кивнул. Он сам был уверен, что и эту беду переживет.
* * *
Вторые хохлы зашли в Апасово в начале сентября. Среди них было еще больше наемников, которые вычищали хаты, но мирным разрешали сидеть по дворам.
Во дворе интерната теперь стоял «Хаймарс», повернутый в сторону райцентра. И за первые дни он успел укокошить краеведческий музей, школу искусств, где в годы «старой» войны находилась немецкая комендатура и подвал, где были умучены подпольщики. А также погиб и кинотеатр «Коммуна».
Рынок, во все годы бывший любимым местом сбыта товаров закордонных украинцев, и «Пятерочка» лежали в руинах. Жалко смотрелись изожженные ларьки, частные палатки, где ранее сидел точильщик пил или продавец подержанных велосипедов.
Магазин «Московской распродажи» с армянскими продавцами, где можно было купить что-то дешевое и термоядерное, сгинул под снарядами. И разнесенный «Оптимист» тоже зиял дырой, через которую грустно и пестро проглядывали наборы первоклассников и рюкзачки для тех детей, которых родители увезли далеко и надолго, спасая их и свои жизни.
Наемники больше отрывались на молодежи, но, к счастью, в Апасово ее не было.
Подстреленные подростки и убитые дети остались в селах, которые прошли бригады ВСУ, как только миновали Суджу и двинулись в сторону Новоивановки и Ольговки.
Теперь уже было понятно по взрывам в соседнем районе,