За стеклом. Окно в Париж 1968 - Робер Мерль. Страница 107


О книге
подумала Жозетт. Несколько минут назад он говорил, что отношения между профами и студентами – это отношения между хозяевами и рабочими. Но внезапно это противоречие утратило для нее всякое значение, она ощутила безумную тревогу – Симон говорил совершенно несвойственным ему холодным и отчужденным тоном.) Это значит забывать, – продолжал Симон, – что настоящая эксплуатация осуществляется на заводе. – Он умолк, сделал глубокий вдох и, не глядя на Жозетт, уставясь своими запавшими глазами в какую-то точку над ее головой, сказал низким безличным голосом, четко выговаривая каждый слог: – Следовательно, и бороться с этим надо на заводе, раз и навсегда повернувшись спиной к студенческой среде, которая, учитывая ее социальные корни, отравлена мелкобуржуазным мировоззрением, и обнаруживает это мировоззрение в самом характере этого протеста, узкого и ничтожного. Мое решение принято, дурында.

Он снял свои длинные скелетообразные пальцы с плеча Жозетт, и она затряслась в испуге, как ребенок, руку которого внезапно отпустил отец посреди мостовой, среди стремительно мчащихся машин. Она застыла в тоскливом ожидании, подняв на него глаза.

– После пасхи, – продолжал Симон, его костлявое бородатое лицо вознеслось над ней, как знамя, – я покидаю Нантер и нанимаюсь куда-нибудь рабочим.

Наступило молчание.

– А как же я? – спросила Жозетт пресекающимся голосом.

Он опустил на нее глаза и сказал насмешливо:

– Ты, конечно, останешься в Нантере и как пай-девочка закончишь диплом со своим Фременкуром.

Дрожь пробежала по телу Жозетт, будущее сузилось вдруг перед ней, как темный пустынный тоннель, по которому она бесконечно шагала в одиночестве, в полном одиночестве под звук своих собственных шагов, отдававшихся в тишине под сводами.

– А как же я? – повторила она, заикаясь, ее черные блестящие глаза были полны слез. – А мне нельзя вместе с тобой? Тоже работать на заводе?

Он посмотрел на нее.

– Можно, дурында, если у тебя хватит на это сил. – Лицо его было по-прежнему замкнутым, отчужденным, но она почувствовала снова его руку на своем плече. – В будущем, – продолжал он сухо, – прошу тебя не устраивать мне сцен со слезами и демонстраций великой любви, ты забываешь, мне кажется, что «в классовом обществе любовь может быть только классовой», помни, прошу тебя: мы приятели плюс секс, и точка.

Жозетт повторила с деланной холодностью, тусклым голосом школьницы:

– Договорились, мы приятели.

Она не закончила формулу. Прошло несколько секунд, ей стало легче, однако она не могла ему простить ужасающего чувства покинутости, которое испытала по его вине. Это длилось всего мгновение, но сердце все еще бешено колотилось, во рту было сухо, и ладони стали противно мокрыми. Нет, дело вовсе не в том, что мне горько расстаться с матерью. Плюнуть на диплом, пойти на завод, хорошо, я все это сделаю, это даже увлекательно, новая жизнь, трудная жизнь, жизнь, целиком отданная служению, но все же ты, Симон, не должен был пугать меня, не должен был заранее презирать, говорить со мной таким тоном. Она взглянула на Симона, голова его была высоко поднята, запавшие глаза смотрели в пустоту, и внезапно она растаяла: она поняла, что и он тоже почувствовал облегчение. В конце концов, «приятели плюс секс» – всего лишь манера выражаться, смысла и точности тут ровно столько же, сколько в словах «я от тебя без ума» или «я тебя обожаю». Слова – ерунда. Ему нравятся именно эти, я готова говорить так.

Чернявый председатель раскинул руки в стороны, точно готовился взойти на крест, и сказал повысив голос:

– Если никто больше не просит слова, я ставлю на голосование резолюцию, прочитанную Кон-Бендитом. – Он выждал несколько секунд, потом закричал: – Хорошо, ставлю на голосование, кто за?

Поднялся лес рук, он принялся считать. Операция была долгая и нелегкая, пот градом катился по его лбу, Время от времени он переставал считать и вопил:

– Не опускайте же, черт бы вас побрал, руки! Я ничего не могу понять! – Он сбивался со счета и начинал все сначала. (Смех и протесты.) На третьей попытке он довел дело до конца и закричал с видом триумфатора: – 142! 142 за! – И тут же добавил: – Кто воздержался?

Зал повернулся с враждебным любопытством, поднялись три руки. Два парня и девушка, – эмэлы, разумеется. Они стояли, потрясая с вызовом правой дланью, неприступные, неподвижные, закованные в свою идеологическую броню, их твердокаменные взгляды отвечали презрением на презрение.

– Кто против? – закричал чернявый.

Жоме и Дениз Фаржо подняли руки.

На другом конце зала встал, вернее выскочил, как чертик из бутылки, Кон-Бендит, веселый, рыжий, с глазами, сверкающими злостью, наклонился вперед, вытянув перед собой широкие лапы, точно готовясь в последний раз наложить их на толпу. Громким голосом он сказал:

– Товарищи, мы с интересом отметили, что студенты-коммунисты, верные своей партии, как Эдип своей матери, не хотят причинить ни малейшего огорчения буржуазному университету.

Раздался смех. Жоме, широкое лицо которого покраснело от гнева, встал, чтобы ответить, но в то же мгновение чернявый закричал:

– Собрание закрыто!

Все зашумели, закашляли, засмеялись и, весело толкаясь, ринулись к двери, точно после лекции – лекции, которую они читали сами себе, которая длилась шесть часов и которой ни одному профессору не удалось бы им навязать.

– Граппен? Это Божё. Прости, что разбудил тебя.

На том конце провода раздалось хмыканье, некий эквивалент пожатия плеч.

– Я не спал, я в одиннадцать ушел от Пьера Лорана и ждал твоего звонка. Впрочем, как ты знаешь, сон и я…

Божё кашлянул, голос Граппена вызвал у него тягостное ощущение усталости и грусти. Он заговорил своим сильным, хорошо поставленным, бесстрастным голосом:

– Они только что очистили помещение. После их ухода я обошел зал и обнаружил, что ущерб минимальный: прожжено три-четыре дырочки в ковре, разбит один стакан, несколько пятен на столе, пустяки. Зато они как будто решили оккупировать 29-го все помещения корпуса В, чтобы провести там заседания своих комиссий. – Божё умолк. На том конце провода наступило долгое молчание. – Алло? Алло? – сказал Божё.

– Да, – сказал устало Граппен, – я слышал. Что касается 29-го, посмотрим, подумаем, главное сейчас, что они ушли.

Божё сказал:

– Ровно в 1.45 (неизменная любовь к точным фактам). – Он продолжал: – С 1.45 объявляется перерыв Революции на сон.

Граппен спросил:

– А профессор Н… – как он там?

– Я как раз собирался тебе сказать, ему лучше, он справился с приступом и спит.

– Прямо гора с плеч, – сказал Граппен, – я так волновался за беднягу, ну, ладно, одной заботой меньше. – Он добавил: – Что до остального, поглядим. Может быть, нужно срочно созвать Совет, если мы еще осмелимся, – сказал он с горьким смешком, – сесть в студенческие кресла.

Когда чернявый утопил во всеобщем

Перейти на страницу: