Туман редел, но хлестал в лицо ледяной влагой. Игорь положил пальцы на голову ферзя и вдруг увидел не доску, не крыши, а старую деревянную дверь на крышу, и узкие плечи брата, и его взгляд, полный абсолютного доверия.
– Ты хочешь приговора? – спросил Лебедев.
– Нет, – сказал Игорь. – Я хочу тишины.
– Тишина – это не когда ничего не слышно, – ответил Лебедев. – Это когда внутри перестаёт звучать ложь.
Игорь сделал последний ход.
25. Qxg8#
Ферзь встал на чёрную клетку, как печать. Мат.
Но вместо чувства победы пришла пустота – не страшная и не спасительная, а простая, как белая стена.
Игорь долго смотрел на доску. Потом протянул руку и опрокинул белого короля. Фигура мягко ударилась о дерево, прокатилась к краю ящика и остановилась, не сорвавшись.
– Игра окончена, – сказал он.
Напротив стул был пуст. Плащ висел на спинке, как висел. На доске – мокрые фигуры, на доске – туман, на доске – две ладони, принадлежащие одному человеку.
Игорь медленно поднял глаза: напротив не было никого. Не было с самого начала. Не могло быть.
Он посмотрел на свои следы на мокрой черепице: два маршрута, два набора отпечатков, будто здесь и правда было двое. Он вспомнил, как открывал дверь и говорил «мы опаздываем». Вспомнил, как отвечал сам себе. Вспомнил, как задавал вопросы и сам же на них отвечал чужим, удобным голосом.
Лебедев – имя, придуманное для разговора с пустотой. Лебедев – моральная уловка, костыль, который мешал идти вперёд. Он был удобен, как ширма, за которую можно было спрятать самое страшное.
Город снизу гудел своими делами. На соседней крыше перевернулась жестяная банка – звук раскатился, как бросок кости на столе. С водостока сорвался длинный ручей. Игорь поднял пешку и поставил её на исходную. Потом снял с доски второго короля – чёрного – и положил рядом с белым. Два короля лежали, глядя в одну точку.
– Брат, – сказал он. – Прости. Не за то, что я не доглядел тогда. За то, что десять лет не мог в этом признаться. За то, что искал виноватого вовне, лишь бы не встретиться с собой.
Он взял плащ со стула. Пальцы дрогнули – ткань была холодной и мокрой, но легче, чем казалось. Он кинул плащ себе на плечи – чужой, другой, выдуманный – и пошёл к двери.
Дверь скрипнула словно прощаясь.
На втором пролёте он остановился на секунду и прислушался – снизу смеялись дети; смех был далёким, как радиопомехи, но узнаваемым. Он мог бы сказать, что это ветер. Но не стал.
Во дворе дождь почти кончился. Фонари светили тусклым янтарём. На последней ступеньке он замер и выдохнул, как перед самым важным признанием в жизни.
Он мог бы вернуться. Снова расставить фигуры. Снова вызвать того, чьё имя выдумал. Но он знал – этого не будет.
Он пошёл. Шаг – твёрдый. Спина – прямая.
На углу трамвай звякнул. По мокрому стеклу стекали струйки воды – как строки, в которых исправили ошибку. Он подумал, что самые страшные слова – не те, что режут правдой, а те, что удобно лгут. И что правда тяжелее любого обвинения, но легче любой лжи, когда её наконец отпускаешь.
И впервые за десять лет ему не нужно было быть ни следователем, ни судьёй, ни палачом. Достаточно – быть человеком, который перестал играть сам с собой.
Наверху, на крыше, доска остывала под редким дождём. Два короля лежали рядом, как два признания, которые всегда звучат вместе: «я виноват» и «я больше не лгу».
Туман расползался, оставляя небо чистым. И ничто не шевелило воздух – кроме лёгкого детского смеха, который тоже перестал требовать чьего-то чужого имени.
Пыль и грамофон
Город замер в предрождественском оцепенении, но это была не та благоговейная тишина, что предшествует чуду. Это было напряжение затянувшейся паузы, словно кто-то задержал дыхание и забыл выдохнуть. Снег, тяжелый и влажный, падал ровной пеленой, застилая грязный асфальт, залепляя витрины магазинов, где усталые продавцы развешивали последние гирлянды. Похоже было, что сам город пытается закутаться в белое покрывало, спрятаться от надвигающегося праздника, который уже давно стал обязанностью.
Где-то в порту глухо гудел пароход – звук, похожий на стон раненого зверя. Эстакады, опутанные проводами, уходили в белую мглу, словно мосты в никуда. В этом городе-гибриде, рожденном от брака мрачного питерского классицизма с дерзкой чикагской вертикалью, было что-то неестественное, надтреснутое. Неоготические шпили соседствовали с потрескавшимися гранитными набережными, а за углом сурового здания из песчаника уже виднелся стальной каркас нового небоскреба, растущего, как ядовитый гриб.
Логан стоял у огромного окна в пол своего чердака и наблюдал, как город медленно угасал в ранних декабрьских сумерках. Он находился в одном из домов-химер, который пытались перестроить под модные апартаменты, но бросили, не доведя до конца. Фасад здания представлял собой причудливый симбиоз – нижние три этажа, обитые темным дубом, хранили память о XIX веке, тогда как верхние, обнажавшие бетонные перекрытия и стальную арматуру, смотрели в будущее, которое так и не наступило. Теперь он был пристанищем для тех, кто бежал от города, но не мог покинуть его совсем.
Он ненавидел это время. Ненавидел фальшивое оживление, притворное веселье, всю эту мишуру, которую люди надевали на себя, как дешевые маски. Снег, который должен был очищать, лишь маскировал грязь, не в силах ее устранить.
Однако, он знал – миллионы огней, миллионы жизней внизу ждали его слова. Его следующей книги. Нового завета. Его имя – Логан – давно перестало быть именем, превратившись в титул. Мастер Слов. Последний Гений эпохи, что тонет в молоке безвременья.
Иногда, в моменты особой ясности, он ловил себя на мысли, что давно перестал отличать себя от Творца. Разве не он вдыхал жизнь в бумажных персонажей? Разве не он определял судьбы целых вселенных, рождавшихся из-под его пера?
Кабинет был под стать ему – просторный, хаотичный, заваленный свитками, фолиантами и черновиками. Все было пропитано ароматом старой бумаги, кожи переплетов и пыли. Вечной пыли, что была прахом всех прежних идей, всех сожженных рукописей, всех забытых богов. И в центре этого храма, на массивном дубовом столе, стоял граммофон.