Уж как не понять. А меня спросили?
— Да ты вконец офонарела? — возмутилась я. Содрала с себя верхнее прозрачное безобразие, швырнула в тетку. Бросок не удался — невесомая ткань развернулась в полете и опустилась на пол. — Хочешь бордель устроить, иди сама улыбайся! Может, кто и позарится!
Она привычно размахнулась, но я была начеку. Тетка задергалась, вырываясь, однако в этот раз я вцепилась в нее изо всех тех невеликих сил, что у меня оставались.
— Да баба в твои года и слов таких знать не должна! — завизжала она. — «Бордель»! Прав твой муж, потаскуха ты и есть!
Она размахнулась другой рукой, я поймала и эту.
— Да я бы и лешему, и бесу лысому улыбалась, если бы на меня кто позарился, — продолжала разоряться тетка.
Попыталась лягнуть меня в колено, я изогнулась, уворачиваясь. Ситуация становилась откровенно идиотской, но я все еще не настолько разозлилась, чтобы всерьез драться со старухой.
— Бабе без мужика житья нету, проще уж сразу в воду! Приданое ты свое не удержала, мужа не удержала, жить как собираешься?
Она дернулась еще несколько раз. Притихла. Заискивающе заглянула мне в лицо.
— Дашенька, о тебе же пекусь. Будь ты хваткая, как другие бабы, я бы, может, за тебя и не боялась так. Пристроилась бы как-нибудь. А ты ж вся в матушку, кулёма кулёмой. Как жить-то теперь?
— А как люди живут? — проворчала я, не торопясь ее отпускать.
— Так и живут, пристраиваются кто как может. Дашенька, окстись, милая, не до гордости сейчас. После того как батюшка твой в тюрьме помер, от денег-то ничего не осталось, дрова купить не на что. Только и есть, что крыша над головой, я ж потому постояльца и пустила, что денег совсем нет. От управы постановление пришло снег перед лавкой расчистить, а на что прикажешь дворника нанимать?
Какой уж тут дворник, когда на дрова денег нет? Дела, кажется, еще хуже, чем мне показалось поначалу.
От этой мысли опять подкатило головокружение. Второй шанс оказался не таким уж сахарным, похоже, и здесь придется карабкаться изо всех сил, чтобы не сорваться.
Да плевать! Единственное, что невозможно исправить, — смерть, со всем остальным как-нибудь справлюсь.
Только бы в себя прийти.
Пока я переваривала новую информацию, тетка, кряхтя, подняла с пола платье и снова напялила на меня.
— Вот так, вот и умница. Коли Анатолий твой с тобой разведется, замуж тебя второй раз все равно никто не возьмет. А Петр Лексеич — мужчина хоть куда, приголубишь его, глядишь, и он тебе отплатит. Помни, ласковое теля двух маток сосет.
По босым ногам пробежал холод. Из-за спины донеслось:
— Сударыни, с чего вы взяли, будто я нуждаюсь… в подобных услугах?
Я огляделась. В дверном проеме стоял широкоплечий мужчина, разглядывая меня с брезгливостью, достойной дохлого таракана.
Тетка вскрикнула.
— Петр Лексеич, вы не так…
— Я все прекрасно понял.
Мужчина и в самом деле был «хоть куда» — уже не юнец, но далеко не старик. Осанка — любой король позавидует. Волосы чуть длинноваты, на мой вкус, седые нити выделялись на черном, но их было немного. Это серебро удивительно подходило к жесткому лицу, подчеркивая не возраст, но опыт.
Вот только в голосе его было столько надменности, что мне захотелось запустить в него чем-нибудь потяжелее платья. Тем более что на меня он уже не смотрел.
— Анисья Ильинична. Как ваш постоялец я вправе рассчитывать, что к моему появлению дом будет протоплен, в комнатах — чисто и проветрено, ужин готов. Мы с вами обговорили это заблаговременно, однако…
— Сейчас, барин, сейчас все сделаю. Простите дуру, больно уж радость нежданная, не чаяла, что Даша с постели встанет.
— Я вижу, — усмехнулся он. — Повторяю, я не покупаю публичных девок. Я для этого слишком брезглив.
Я вспыхнула, от возмущения разом забыв все слова.
— Я жду горячую воду и ужин, — отчеканил он, прежде чем исчезнуть в коридоре.
В комнате повисла тишина — вязкая, оглушительная.
Его слова были хуже пощечины. На удар хотя бы можно ответить ударом: уж что-что, а драться я умела едва ли не с младенчества, неважно, насколько сильнее или старше противник. Пара сотрясений и сломанный нос не красят девушку, зато я заслужила репутацию «отмороженной» и относительную неприкосновенность.
Бить морду постояльцу — единственному источнику дохода — явно не стоило, а играть словами я так и не выучилась за всю жизнь. И его предпоследняя фраза теперь звенела в голове, будто эхо, отражавшееся от стенок пустого черепа.
Я заставила себя вдохнуть. Медленно выдохнуть. Оскорбление как лекарство — действует только когда принято внутрь.
Мне не в чем себя упрекнуть. В конце концов, мало ли гадостей я слышала от мужчин за свою жизнь? Жила-была девочка — сама виновата…
Тетка вдруг завыла — громко, как по покойнику.
— Да за что же мне это, горемычной? Полжизни в чужом доме из милости прожила, а теперь и вовсе по миру пойду? Он же съедет! Съедет, и мы обе по миру пойдем! Ладно ты, мужу в ноги бросишься…
— Уйди, — выдавила я. Не своим, сиплым голосом.
Злость и обида требовали выхода. Еще немного — и я сорвусь. Потом самой будет стыдно, потому что единственная, на ком здесь можно сорваться, — тетка. А какова бы она ни была, я еще не настолько опустилась, чтобы лупить старуху. Я сжала кулаки, вцепившись ногтями в ладони. Вдох. Выдох. Как там меня учили. Пять предметов в поле зрения. Печь…
Голос тетки ввинчивался в мозг не хуже соседской дрели.
— А мне что делать? На паперти сесть? Печешься о тебе, печешься, о дуре окаянной, а ты все мои старания по ветру пустила! Гордыней своей да упрямством! Что же делать-то теперь, что?
А ведь ей тоже страшно, дошло до меня. Может быть, даже страшнее, чем мне. Я знаю, что такое выживать, — и потому знаю, что выживу и здесь. После детдома я точно так же оказалась в практически неизвестном и совершенно непонятном мире. Пару раз в юности мне доводилось голодать по-настоящему — с тех пор я научилась предусмотрительности. Просить милостыню мне никогда не приходилась, и я этого не боялась.
Но эта тетка «полжизни прожила у чужих из милости». Не на меня сейчас она кричала. На свой страх перед нищей старостью.