До конца зимы Тамила проскучала, а с первыми теплыми деньками решила, что дальше терпеть у нее не получится. Вечером она подошла к Анастасии, посмотрела на золотившийся на сковороде лук, попросила:
– Настюша, голубушка, помоги мне найти службу. Я тоже хочу… могу… в общем, так проще будет, карточек побольше и вообще…
Место нашлось на швейной фабрике, это радовало, потому как из всех трудовых повинностей шитье давалось легче всего. Вставать до зари, бежать по промозглому переулку, тесниться в трамвае – это все стало чередой испытаний на прочность. Но вот что удивительно: на фабрику приходили не одни лишь простолюдинки. Попадались аристократические носы, нежная кожа и старинные фамилии. Очевидно, даже не уйди Тамила из дома в теплый сентябрьский вечер, сейчас пришлось бы несладко, и, кто знает, не оказаться бы ей при любом раскладе за этими же рулонами сукна, в обществе этих же товарок.
В конце февраля Чумков заехал домой на побывку, они зарегистрировались в наркомате, и молодая жена взяла его фамилию. От идеи венчания прежняя Осинская окончательно отказалась, рассудив, что Господь наш всеблагой немилостив к тем, на чьих руках кровь, и потому лучше его попусту не беспокоить.
Через три дня после этого события, которое рисовалось эпохальным, а прошло совершенно буднично, без гимнов, платьев и чудесно наряженного стола, случилось еще одно: молодого супруга изрядно побили неподалеку от Бутырской заставы. Он еле добрел домой, три дня отлеживался, но упрямо твердил, что не знает и не догадывается, чьих рук дело. Тамила меняла компрессы, заваривала ромашку и чабрец, мазала ссадины соляным раствором, чтобы не загноились. Ей не думалось, что напасти могут пробраться и сюда, важным казалось, чтобы он уцелел вдали от нее, в армейских рядах или окопах, а Москва – вся до последней трещинки в цоколях – это дом, здесь не страшно. Выходило иначе: бояться следовало всегда и везде. Муж поправился и снова отбыл на фронт, жена вытерла слезы и понеслась на фабрику догонять рабочий график. Семейная жизнь началась не сказочным припевом «в некотором царстве, в некотором государстве», но никто об этом не жалел.
Перед Пасхой Тамила случайно повстречала Андрея Брандта в длиннющей очереди за яйцами. Их семейство планировало отъезд в Германию, он разочаровался в революции и вообще в мироустройстве. От бравого социалиста остался один понурый скелет.
– А вы чудесно выглядите, Тамила Ипполитовна, – похвалил он.
– Благодарю. У меня все неплохо, только Степан на войне.
– Знаю, слыхал. – Андрей помрачнел.
– Вы… вы больше не социалист?
– Отчего же. Я убеждений не меняю, только я не убийца и не горлодер. У большевиков руки по локоть в крови. В нашей с вами крови, между прочим.
– Позвольте не согласиться. On ne fait pas d’omelette sans casser les œufs[20].
– Le petit poisson deviendra grand[21], – в тон ей ответил Брандт.
Они долго вспоминали знакомых, изобретательный и озорной круг: хлебосольные Брандты со зваными обедами и домашними спектаклями, расчетливые и холодноватые Соколовские с умными суждениями, притворно вежливый Мишель, который на самом деле всех недолюбливал из зависти к титулам или деньгам. Как они все нынче поживают? Нарядная рождественская картинка превратилась в мозаику разбросанных по миру, растерянных лиц.
Тамила страшно скучала по Мирре, но Андрей ничего о ней не поведал: не знал или не желал сплетничать. Шел уже второй год, как подружки получили роли в спектакле для взрослых: сначала одна, потом вторая. Где они были на позапрошлых Святках и где теперь? Невообразимо!
Брандт зубоскалил над ее новой недворянской фамилией, Чумкова добродушно подтрунивала над его растрепанными бакенбардами, говорила, что с такими ни за что не завести даму сердца. Денежные темы старательно обходили, над продовольственной нуждой смеялись, как и полагалось выходцам из благородного сословия. Напоследок Андрей сообщил, что Аполлинарию Модестовну потеснили из пяти полноценных комнат в две. Ну и что? Для maman и ее мордастого Захара и этого вполне достаточно.
* * *
Настоящая Москва – она бело-красная, нарядная, дерзко-узорчатая, как Новодевичий или Василий Блаженный. Она не синяя, как греческие острова, и не грязно-мраморная, как итальянские улочки, не серый петроградский гранит и не стальные балки новомодного Эйфеля. Настоящая Москва пирует в сказочных теремах, выглядывает из стрельчатых окон и крадется по кружевным стенам. А иногда окликает зазевавшегося прохожего колокольным звоном и дразнит щедро рассыпанным блеском золотых луковок.
Аполлинария Модестовна шла по городу и не узнавала его: на перекрестках громоздились баррикады, побитые углы зданий кровоточили штукатуркой, глазницы витрин загородились грубыми горбылевыми щитами. Из мостовых злой лекарь повыдирал зубы брусчатки и не залечил дыры, следовало пристально смотреть под ноги, чтобы не провалиться по колено в жидкую грязь. Она хромала пешая, потому что на полпути к Рогожской Заставе усатый молодец схватил за уздцы хилого коняшку и, тыкая в извозчика наганом, потребовал ехать по революционной нужде. Пассажирку выкинули, и надлежало еще радоваться, что не убили.
Баронесса шла мириться с дочерью. На этот раз она намеревалась вообще молчать, что бы ни заявила Тася. Ей просто нужно наладить дружбу, стать вхожей в дом Чумковых. Упрашивать вернуться в Старомонетный – чепуха. Кабы имела намерение, давно уже…
– Эй, барынька, не видала, куды красноштанные оглоеды побегли? – Перед ней выросло чучело – лохматое, косоглазое, с дрыном наперевес.
Она помотала головой и двинулась дальше, оглядываясь и бормоча молитвы. Такая Москва не располагала к прогулкам, и лучше бы ей все же вооружиться Захаром.
О визите Тамилы мать узнала спустя неделю или больше. Семизоровская гувернантка Софья рассказала Олимпиаде, та передала дальше по недлинной цепочке. Только тогда припертый к стене биндюжник признался: мол, приходила какая-то фифа, он ее зазывал в дом, да она ни в какую. В тот злополучный день сама баронесса с Липой ходили на рынок выменивать ценности на еду, Захара не взяли, чтобы не умалять собственной жалобности и не провоцировать неспокойный люд. До этого уже случались инциденты, и лучше держать его подальше от таких щепетильных дел. Он ни о чем не доложил хозяйке по ее возвращении, вот и все. Оказалось, доченька приходила, наверняка мириться.
Аполлинария Модестовна обогнула облетевший и обметенный жадной рукой куст калины, на ветках застряли несколько капелек крови. Дальше тянулся прекрасного вида забор, напротив – заколоченная крестом будка башмачника и неказистый сруб с красным флагом на крыше. Она пошла вперед с решимостью конкистадора, не оборачиваясь и стараясь не слышать матерного лая чьей-то некормленой шавки. На следующем углу повстречался патруль с повязками на рукавах, потом проехала мирная телега с сеном. Стало спокойнее, но холоднее. С облаков сорвались плохо пришитые снежинки, начали выписывать долгие виражи над головами редких гуляк. Плечи обняло зябью, ноги окоченели; казалось, даже каблуки застучали громче. Баронесса запоздало подумала, что напрасно отказалась от шали, хоть та и трачена молью. Вслед за этим соображением пожаловало следующее: почему она не прихватила для Тамилы теплые чулки, муфточку и пальто? Могла бы и ту же шаль, и еще что-нибудь полезное для обороны от зимних стуж. И вообще следовало поделиться съестным, выменять и побаловать свою пташечку. Отчего же Аполлинария такая себялюбивая и неразумная? Или дочь все же права, браня ее за душевную глухоту и слепоту?
До жилища Чумковых оставалось две перебежки. В прошлый раз, явившись с Яковом Александровичем, ей показалось, что ехать надо на край света. Та золотая октябрьская улица мало походила на жухлую декабрьскую, Осинской приходилось останавливаться и вспоминать. Очередная калитка неожиданно оказалась открытой, из нее вылетел пятнистый барбос, едва не вцепился в юбку, и тут же на улицу вывалилась краснощекая баба в тулупе. В руке она держала грабли, ими же и загнала собаку обратно во двор.
– Простите, барыня, прибираемся. – Она с лету оценила нездешний покрой одежд Аполлинарии Модестовны, хоть та и нарядилась в самое неприглядное.
– Ни капельки не испугалась, – соврала баронесса.
– А вы кого-нить ищете?