Она писала в Москву матери и знакомым, безбожно врала. Анна Валерьяновна сухо ответила на первое письмо и замолчала. Прокляла, не иначе. Обращаться к отцу не имело смысла: он жил во фронтовых декорациях. Когда-нибудь у них опять наладятся отношения, но для этого все – и прежде всего сама Мирра! – должны уверовать, что она поступила правильно и жизнь ее складывается благополучно.
Осенью Азиф начал пропадать уже неделями, молодая жена решила, что его занимала политика. Октябрь одним ударом разрушил прошлое, а заодно едва не расстроил их брак, потому как отпали последние лепестки надежд на приданое или просто на деньги семейства Аксаковых. Супруг скис – очевидно, княжеский титул в этих землях не предполагал за собой состояния. Всю зиму они ссорились, а потом пришла весна, и Мирра снова поверила в любовь, впрочем вскоре снова разочаровалась. И опять поверила. Неожиданно муж начал ревновать ее к Джаваду, требовал отчета, чем они занимались тем душным днем, когда свекровь выгнала ее из супружеской постели. Она посчитала ниже своего достоинства отвечать на эту выходку, но назавтра претензии умножились: теперь Азиф подозревал, что Джавад наведывался к Мирре в его отсутствие. Первое время его ревность приятно щекотала самолюбие, делала ее вроде бы демонической женщиной, разбивательницей сердец. Она уже и сама жалела, что мягкий и порядочный Джавад не лежал рядом с ней на свернутом одеяле, не пил кофе из турки и не водил за руку по караван-сараям в поисках новых сказок. Она даже стала искать с ним встречи, пока не выведала, что у того имелась невеста. Ревность Азифа быстро прискучила грубостью и пошлостью. Кажется, он так и не поверил в ее верность, но ей стало все равно.
Худшим из бакинских зол стала не корявая семейная жизнь, а отсутствие подруг, общества, домов, где ей рады. Гостиные перед ней не распахивались, восточные элиты свято берегли традиции, согласно коим невестку должна привести свекровь. Салоны европейцев приветствовали только своих, богатеньких и со связями, собственно как и везде. Мирре оставались только соседки – многодетные клуши и дремучие, совершенно необразованные пигалицы, кому лишь бы замуж.
Дважды приходили и не задерживались беременности. Первая напугала – Мирра не предполагала, как в таком безденежье и неустроенности растить дитя. Бог сжалился, и она выкинула, но потом долго приходила в себя. Вторая тоже долго не продлилась. Наверное, высшие силы готовили ее не для материнства, а для чего-то другого.
Так прошли еще два года, супруг окончательно к ней охладел, начал поколачивать, а однажды она обнаружила у него в кармане надушенную записку. Вечером у них состоялся серьезный разговор, в котором Азиф объяснил – сначала словами, а потом пощечинами, – что мусульманину можно иметь до четырех жен, а если хочет, то и больше. Старшая – это не означало «единственная», а любимая всегда младшая. Пока она вытирала кровь с разбитого лица, он смотрел холодным печальным взором, потом вздохнул, как отец, которому пришлось отшлепать непослушного сына, не от души и не со злости, а потому что так надо.
– Рэвновать не смэй, – припечатал, как будто ударил кулаком в живот. – Мы разные, а я хочу женщину, чтобы была как я, одной крови.
– Турчанку? Бакинку?
– Тэбе какая разныца? Сиды дома, и все.
Этого терпеть не имелось решительно никакой нужды. Обещанного счастья не будет – ни отдельного домика с цветником и плодовым садом, ни путешествий по следам Шемаханской царицы, ни постельного блаженства, ни долгих посиделок у моря. Тогда она собрала в скудный узелок свои вещи и уехала в Москву, расплатившись за билет серьгами. Баку на прощание махал огромным красным флагом с крыши вокзала, салютовал солдатскими винтовками и расточал горьковатый запах поспевающих гранатов.
Дорога ее успокоила, за окном паслись овцы, по вагону бродили цыганки с грязными детьми и полными снеди передниками. Мирра вспомнила ту, что не пожелала ей гадать в святочную ночь. Настоящая или нет? Наверное, все-таки увидела что-то неказистое и не стала пугать. Вот у дуралейки Тамилы нежданно-негаданно сбылось предсказание, а ведь в ту ночь ничего не предвещало. Через день цыганок сменили комиссары, ехать стало поспокойнее, хотя у нее все равно красть нечего.
За прошедшие три года Москва помолодела, а Мирра, напротив, постарела и подурнела. Эти улицы помнили ее тонколицей Афродитой, юной грацией, звонкоголосой нереидой. Нынче фиолетовый дурман из глаз куда-то выветрился, колчан с острыми словострелами опустел. Дорога в оба конца отняла много месяцев и всю веру в счастливое или хотя бы просто спокойное, без тумаков и предательств, будущее.
И вот Мирра шла по Москве, готовилась к встрече с незабвенным Полянским переулком, со своими старенькими платьицами, с маменькой и ее ворчаньем. В душе мешались радость и страх, вера, что все можно начать с первой сцены, и глупое детское раскаяние. Она видела себя надломленной, но еще не оторванной веткой, не жухлой и не под ногами. По ниточкам еще струился сок от мощного корня. Его достанет затянуть раны, напитать силами выжившие листочки. Кое-что, конечно, отсохнет, отвалится и унесется прочь ветрами и дождями, но это только к лучшему. Меньше груза – больше мощи. Если попадется заботливый садовник, заметит и бережно подвяжет, подложит шину под перелом, она зарастет прямее, почти не будет отличаться от сестер. Если нерадивый и пройдет мимо – что ж, она все равно будет жить, просто кривенькой и малосочной. Такие ветки и радовали цветением, и плодоносили, и держались за материнский ствол крепче других. Да, они не вырастали высокими или раскидистыми, но это и не к чему, потому как урожай проще собирать снизу.
Слезы высыхали и набирались сызнова. Когда она добралась до набережной, Мирре пришлось остановиться и как следует проплакаться. Серая и тщедушная Москва-река не шла ни в какое сравнение с морем, зато она родная, на ее берегах росло много деревьев с надломленными веточками, а у моря – нет: штормы уносили все к горизонту, губили, разбивали о скалы и растаскивали по дну.
Она пошла дальше, скоро уже родной двор, там мать с отцом, братья, соседи, знакомые… Язык не находил слов. Лучше бы не сразу домой… Она снова, в который уже раз, остановилась. Начало не желало сочиняться. Если задать с увертюры верный тон, потом будет проще пришивать к нему такты…Эх, кабы Тамила оказалась вблизи и согласилась выслушать!.. Существовала мизерная вероятность, что она вернулась к матери, но и эта малость лучше, чем ничего. К тому же у Мирры сложилась теплая, хоть и неискренняя переписка с Аполлинарией Модестовной. Заступничество баронессы могло принести пользу, а та по всем признакам ей сочувствовала.
Желание оттянуть неизбежную сцену на потертом ковре отчего дома привели ее в Старомонетный переулок. Дверь отворила толстуха в сальном переднике, за ее юбку цеплялись два сопливых малыша – белобрысый мальчик и рыженькая девочка. Аполлинария Модестовна тоже находилась дома, сидела в единственной оставшейся ей комнате. Что ж, новые власти обошлись с дворянской фамилией без раскланиваний.
Мадам не удивилась гостье:
– Добро пожаловать! Все-таки изволили вернуться? Знать, не угодили вам gourmandises étranger[22].
Услышав ее позабытый голос, Мирра не сдержалась и заревела. Баронесса неожиданно подошла и обняла ее, прижала к груди, как родную.
– Ну полноте, всякое бывает, – шептала она в затылок, не разжимая рук. – Я тоже жду, когда моя девочка вернется. Надо дать вам всем время повзрослеть. Это ничего.
Неожиданно для себя Мирра начала рассказывать, вываливать обиды, отчаяние, тоску, то, чему в письмах не находилось слов. В начинке этого пирога имелось мало правды, но пока она говорила, сама начинала верить вымыслам. Аполлинария Модестовна осторожно отстранила ее, заглянула в заплаканные фиолетовые глаза:
– Он вам изменял? Завел пассию?
– Что? Нет, боже упаси, мадам!
– Я же все вижу. – Она снова обняла свою