Глава 14. Дорога в никуда
У стога сидел ещё долго после того, как старуха исчезла в лесной чащобе, словно призрак, порождённый самим утром. Каждый крошечный кусочек хлеба рассасывался во рту, превращаясь в сладковатую, кислую пасту, растягивая это ни с чем не сравнимое удовольствие, этот акт возвращения к жизни. Грубая корка царапала нёбо, но эта боль была приятной, почти сладостной — доказательством реальности происходящего. Хлеб, простой чёрный хлеб, стал и пищей, и лекарством, и священным текстом, в котором путник пытался прочесть хоть крупицу смысла этого нового мира.
Когда последняя крошка была съедена, а на ладони остались лишь следы мучной пыли, тщательно слизанные языком, внутри что-то переключилось. Первобытный ужас и отчаяние ночи отступили, уступая место новому, не менее древнему чувству — необходимости движения. Сидеть здесь, у этого стога, значило смириться с участью того самого «Narr» — дурачка, которого он, по сути, и олицетворял сейчас для этого мира. Нужно было идти. Куда? Не имело значения. Дорога, эта глубокая, наезженная колея, была единственным указателем, единственным вектором в хаосе его существования.
Сполоснув лицо и руки в придорожной луже, мутная вода которой показалась нектаром, Николай снова ступил на твёрдую, утоптанную землю пути. Дорога сейчас была не просто дорогой. Она была жизненной артерией, медленно пульсирующим нервом, связывающим воедино разрозненные части этого незнакомого ландшафта. И по этому нерву, как кровяные тельца, двигались люди.
Сначала это была лишь одинокая фигура вдалеке, но по мере того как солнце поднималось выше, выжигая ночную сырость и наполняя воздух густым запахом нагретой пыли и полыни, их становилось всё больше. Вот медленно, скрипя несмазанными осями, проползла тяжёлая крестьянская телега, гружённая мешками. Сидевший на облучке мужик в остроконечном суконном колпаке лениво помахивал кнутом, не глядя на своего тощего, покрытого язвами битюга. Его спина, огромная, как скала, была повёрнута к Николаю стеной безразличия.
Вот, обогнав его, прошла группа пеших людей — двое мужчин и женщина. Их одежда, такая же грубая и практичная, как у тех, кого видел в деревне, была покрыта слоем дорожной пыли, превратившей её в единый, серо-коричневый фон. На их плечах висели котомки, а в глазах читалась усталая, привычная покорность долгому пути. Они бросили на незнакомца короткий, оценивающий взгляд — молод, крепок, один — и, не обнаружив ничего интересного или опасного, продолжили лениво переговариваться между собой.
А вот, позвякивая металлом и отбивая чёткий, неумолимый ритм, промаршировали солдаты. Нестройная на первый взгляд, но пронизанная внутренней дисциплиной колонна. Синие мундиры, потрёпанные и выцветшие на плечах от ремней мушкетов, чёрные гетры, лихо закрученные усы. Шли, не глядя по сторонам, их лица были отрешёнными и суровыми. От них пахло потом, порохом и железом. Этот запах, знакомый и чуждый одновременно, вызвал в желудке странный спазм — не страх, а некое смутное узнавание, отголосок той жизни, которую ещё не прожил, но которая, как чувствовал, ждала где-то впереди.
И он шёл среди них. Влился в этот медленный, непрерывный поток. Стал каплей в этой реке, пылинкой в этом вихре. И в этом была своя, особая свобода. Пока он двигался, мог наблюдать. И наблюдал с жадностью утопающего, хватающегося за соломинку.
Первым делом начал копировать. Заметил, как один из путников, чтобы дать отдых уставшим ногам, переобулся в грубые, но мягкие туфли, висевшие у него на плече, а свои сапоги заткнул за пояс. Через полчаса, когда собственные ноги начали гореть огнём, нашёл подходящую палку, сел на обочине и, сделав вид, что поправляет несуществующую занозу, тоже снял свою неудобную обувь, дав стопам передышку.
Следил за тем, как люди пьют из своих кожаных фляг или прямо из ручья, припав на корточки, — и повторял их движения, стараясь, чтобы это выглядело естественно. Наблюдал, как едят на привале — не спеша, почти ритуально, разламывая тот же чёрный хлеб и заедая его луком или куском сала. У него не было ни лука, ни сала, но, отойдя в сторонку, тоже присел и сделал вид, что ест, чтобы не привлекать внимания своим голодным, волчьим взглядом.
Но главным занятием, настоящей работой, стало слушание. Сначала это был просто шум, какофония гортанных, грубых звуков, перемешанных со скрипом телег, ржанием лошадей и криками возниц. Но постепенно, словно сквозь помехи, слух начал выхватывать отдельные слова, обрывки фраз. Мозг, отчаянно цепляясь за обрывки немецкого, услышанного в детстве, начал производить титаническую работу по декодированию.
Речь вокруг была густой, налитой соками земли, как неочищенный самогон. Звуки «р» произносились картаво, почти по-французски, гласные растягивались, многие слова были незнакомы. Но сквозь эту пелену начали проступать знакомые очертания.
«…zu langsam…» (…слишком медленно…) — буркнул один из солдат, сплёвывая пыльную дорожную слюну.
«…der Wirt…das Bier…» (…хозяин… пиво…) — мечтательно сказал другой, и Николай почувствовал, как его собственное пересохшее горло сжалось в ответ.
«…in Königsberg…» — донеслось из разговора двух торгового вида мужчин, и это слово, «Кёнигсберг», прозвучало как удар грома в тишине его собственного смятения.
Оно зацепилось в сознании, будто крючком. Не потому, что было родным, а потому, что было понятным. Единственным географическим названием за все эти безумные дни, которое можно было поместить на карту в своей голове. Карту, нарисованную школьными уроками истории и чтением различных энциклопедий.
Но облегчения не было. Была новая волна ледяного ужаса, потому что название было неправильным. Нет, не неправильным — устаревшим. Оно было как запах из глубокого подвала: знакомый, но несущий память о чём-то давно минувшем, законченном. Кёнигсберг. Город-крепость. Логово немецкого милитаризма. Тот самый, который в 1945 году пал под ударами Красной Армии и стал советским Калининградом.
И этот факт, вбитый в сознание, вступил в чудовищное противоречие с тем, что он видел вокруг.
Николай окинул взглядом свою «спутницу» — колонну солдат.
Улика первая: униформа.
Это были мушкетёры или гренадёры в синих, до черноты, кафтанах с алыми обшлагами. На головах — треуголки или те самые уродливо-высокие медвежьи шапки, которые он видел только на гравюрах в книгах про «войны прошлого». Эти мундиры кричали о другом столетии. О восемнадцатом.
Улика вторая: вооружение.
Длинные, неуклюжие ружья с кремнёвыми замками. Те самые «фузеи», из которых стреляли, поднимая целый лес штыков.
Улика третья: атмосфера.
Николай слышал обрывки разговоров. И теперь, с новым знанием — «Кёнигсберг» —