Мечта о Французике - Александр Давидович Давыдов. Страница 19


О книге
поэтический завтрак (равно обед или ужин) тут считается неприличным, даже кощунственным. Но что поделать? Теперь испытываю похмелье, но не от города (см. предыдущую запись), а поскольку вечером перебрал здешнего винца. (Сейчас от него изжога и отрыжка. Дома не стал бы пить эту кислятину. Предпочитаю более крепкие напитки, но в путешествиях всегда перехожу на местные, видимо, соответствующие климату и питанию.) Так я пытался заглушить чувство нереальности, у меня возникшее еще в городке. Тут мне алкоголь всегда помогал, делая чувство ирреальности как бы законным. Было время, оно терзало меня постоянно: будто раскалывалось сознание и откуда-то из глубины, из подкорки перли обрывки снов, мутных видений. В результате оказывался в каком-то двуслойном мире, где сосуществовали мнимость и реальность. Делалось жутковато, однако при этом я не упускал контроль над своей жизнью: мог болтать с приятелями; культурно говоря, флиртовать; заниматься домашними делами и даже вести ответственные переговоры. Но появлялся холодок ужаса. Это казалось болезнью, а возможно – кто знает? – и было. В конце концов пошел к психоаналитику, – а ведь нет хуже, когда чужой копается в твоих мозгах, – который меня накормил вдоволь всякой инцестуальной чушью, тем дело и кончилось. Потом эта болезнь не болезнь сама собой миновала, – лишь очень изредка возвращалась. Я, разумеется, не психолог, не аналитик, но у меня своя гипотеза. Не оттого ль полусны и виденья, что я будто проживаю не собственную жизнь, когда-то свернул с должного пути на путь, по сути, ложный, внушенный? Вот меня и пытались предостеречь виденья истины, только пугавшие мое искореженное сознание. Не вразумив, они отступились. Примерно так объяснял. А теперь, должно быть, истина меня вновь поманила.

День чуть туманный. Горная вершина прямо напротив окна будто слегка курится дымком, как полупотухший вулкан. Оттого пейзаж немного выцвел, словно потерял свою четкую определенность, какую-то, что ль, благорасположенную к людям внятность. В нем теперь чувствуется недомолвка. (Из тумана памяти выплыло где-то подслушанное слово «сфумато».) Нет, я не усомнился в его чистосердечии, но его мне подсказки не так наверняка простодушны, как сперва показалось. Да я ведь издавна ощущал глубину простоты и тщету сложности. На скамье под грушей собрались все наши постояльцы, даже и мусульманин с чуть, показалось, закопченным лицом; болтают, смеются. Действительно, симпатичные люди. Но это в легком общенье, вне своей повседневности, – наверняка ведь каждый со своими тараканами в голове. Но, может, они мне лишь показались неприкаянными художниками? В наших-то краях художник исконно неприкаян, коль даже и успешен. А эти творят легко, не комплексуя перед вечностью, и так же легко, доверчиво делятся плодами своего не такого уж, видимо, требовательного вдохновения. Вот она цивилизация, где выветрился гений, оставив по себе сплошное добродушие.

Интересно, я-то им как вижусь? Цивилизованным европейцем (ведь я достаточно потерся в международных кругах), или ж в моей европеизированной повадке они чуют некий ущерб. Помню, в одной столице, просто кишащей всякими живописными чудаками, маргиналами, немного, разве, менее вонючими, чем на моей родине (имею в виду физическую, а не родину духа), самый из них наимаргиналистый мне вдруг заявил на улице: «Ты, парень, псих на всю голову». Вот оно как! Это я-то псих, всегда старавшийся ничем не выделяться из меня окружавшей среды, какой бы то ни было? Но этим можно и гордиться: значит, я все-таки отмечен каким-то глубоко запрятанным своеобразием, – маргиналу виднее. И правда, в отличие от моих сожителей, если б я себя вообразил творцом, то сочинил роман с необъятной претензией, какую-нибудь угрюмую, амбициознейшую медитацию с иногда, вероятно, проблесками черного юмора. Отврати меня, благословенный Французик, от подобной мысли и подхвати ж наконец мою руку!

Вот и опять я к нему возвратился. Что, в конце концов, принесла мне прогулка в городе, где история будто рассохлась, как старая бочка (прежняя метафора!), и теперь в щелях сквозит миф, предание, анекдот? Конечно, городок изобилен – его тональности разнообразны, мелодии благозвучны и милосердны, увлекательны сюжеты улиц. В общем-то, всего там довольно, чтоб напитать взыскующую душу Французика иль взрастить легенду о нем. Но отличается ли тем городок от любого соседнего? Не упустил ли я как раз наиважнейшее, его не разобрал своим тугим ухом? Но, возможно, едва ль не любая местность – городская, сельская – имеет шанс породить гиганта. Ведь и там и сям и где угодно истинно чуткой личности удавалось расслышать тихий клич великого призвания. Конечно, и в стране, где я родился, прожил больше полувека, даже чересчур обильной и добром, и злом. Увы, как-то постепенно, незаметно я потерял с ней взаимопонимание. Она переменчива, но я до поры умело подхватывал ее любой новый смысл, применялся к державной риторике, менял не только образ жизни, но и жизненные понятия. До тех самых пор, когда, по моему чувству, она не стала мнимостью почти целиком, едва ль не одной только формой без содержания. По крайней мере, в ее государственном теле я уже не слышал биения сердца. А сам-то, что, не виноват? Нет, злодеем я не стал, хотя искушенья были, – то ль не хватило решимости, то ль, наоборот, хватило предусмотрительности или не позволили ошметки интеллигентских принципов, мне внушенных родителями. Но в существованье державы вносил, думаю, зло, а не добро, ее развращая углеводородами (то, что откупался благотворительностью, это было, скорей, лицемерие), пусть я в этой глобальной игре довольно-таки мелкая сошка.

Иногда перечитываю дневник. Как же он далек от вначале задуманного. Стараюсь быть искренним, но душа моя будто прячется. В результате выходит какая-то литература, все равно – хорошего ли качества, не очень. Форма и тут настигает, думаю, от этого никуда не деться. И все ж постоянно призываю на помощь чистосердечного Французика, который должен бы стать главным героем моего дневникового повествования, но до сих пор я никак не отвяжусь от своей очень уж настырной личности. Иногда чувствую просто омерзение к этим исписанным листкам именно из-за их поверхностного благообразия; жизнь, всегда корявая в своей непредсказуемости, творческой мощи, тут выглядит какой-то причесанной, – уповал на свой дилетантизм, но, видимо, издавна в самой глубине моей души поселилась литература. Бывает, хочется порвать блокнотик в клочья, но уже говорил, что я человек инерции, привычки, даже отчасти – долга. Так что его испишу до конца. И вот еще боюсь: порви я блокнотик – и от меня вовсе ничего не останется, а он все ж не иллюзия, а свидетельство, хотя и отчасти ложное; строго говоря, документ.

Туман над горой развеялся, солнце достигло зенита, над вершиной колеблется легкое марево. Тут в солнечную погоду краски становятся почти нереально яркими, словно в

Перейти на страницу: