К чести ученых умников, мой вызов приняли все до единого. Некоторые, наверно, в память о моем журнальчике, где им когда-то впервые удалось высказать орби и урби свои маргинальные, дерзкие в ту пору соображения, теперь ставшие почти догмой. Но не исключено, что среди них попадались также и настоящие романтики мысли, сознательно отважившиеся на это истинно роковое испытание интеллекта.
Ну а пока и хватит о смерти, кыш до поры, траурный ангел! Она ведь тайная подоплека литературы, а когда выныривает на поверхность, письмо обращается нытьем и пустопорожним ковыряньем болячек. Мерзкая погода, вот и пасмурно на душе, а я все более подвержен климатическим перепадам. В окне сырой, угнетающий душу, невдохновенный ландшафт, скучный урбанистический кубизм престижной городской окраины, без легенды, символики духа. Все тут грубо и зримо, плоско и однозначно, безо всякой, разумеется, глубины, какой-либо метафоры, тем более метафизики. Не лакомство для души, а только для нее растрава. Лишь иногда в заоконной унылой хмари, как с палимпсеста начинают сквозить мной покинутые взгорья, поросшие желтым кустарником, имя которого звучит также музыкально, как наименованье «свирель». А в каком-то облаке я вдруг прозревал контур Французика, – именно контур, как на осыпавшейся фреске, меня поразившей своей разоблаченной экспрессией.
Откладываю блокнот, ибо призывают дела, или, точней, обязанности – и то и другое в кавычках, разумеется. Уже опаздываю на заседание какой-то там либеральной платформы, что посещаю только для, так сказать, поддержания связей, вовсе не будучи либералом да и вообще ни имея твердых политических взглядов, которые нынче непозволительная роскошь. Да если б даже имел, все равно испытываю отвращение к всевластной на любых зицунгах бюрократической скуке, а государственных либералов искренне презираю. Уверен, что и они меня. Кажется, мы все там гнушаемся друг другом за трусливый конформизм и приспособленчество, оттого и перемигиваемся с кривыми стыдливо-заговорщицкими ухмылками.
Запись № 3
Сегодня утром напоминание о Французике – сразу два письма в моем электронном ящике, где редко нахожу что-то путное; как правило, набит под завязку информационным мусором: рекламой понятное дело, политическими декларациями и всякого рода попрошайничеством. Очередное доказательство (конечно, имею в виду эти приятные мне послания, а не мусор) в высшем смысле этичности современных средств связи. Кажется, богословы всех конфессий в этом не уверены, как и я сам, человек консервативный, подозрительный к любым новшествам. Я ж не виноват, что люди всегда норовят обратить любое техническое изобретение иль, к примеру, гуманную идею в самую непристойную, изощренную пакость. Но все ж и в том и другом, бывает, теплится хоть малая искорка благодати.
Послания тем более мне важные, что я иногда начинал сомневаться: впрямь ли побывал в «парадизо» или он мне пригрезился как соблазнительный образ моей индивидуальной утопии, – и я чувствовал, что во мне угасает легенда. Во-первых, я получил весьма лаконичное письмишко от польки с трудной судьбой: «Где ж ты был, Адам? Твоя Эва», – и в конце дурашливый смайлик. Так я верно почуял, что немного входил в ее женские планы? Или это не игривый намек, а тут какое-то глубинное и даже эзотерическое лукавство? Ведь талантливая художница, как я однажды убедился, в своем творчестве вовсе не простодушна. Во-вторых же, японка меня одарила своим кратким стишком (вообще-то их было несколько, но только один заслуживал внимания): «The stranger was eat by a night. / When the morning came, we discovered / That this view missed something». Что в моем переводе с ее бедноватого и малограмотного английского звучит, как: «Незнакомец растворился в ночи. / И мы заметили поутру, / Что теперь в пейзаже нехватка». Первая строка, конечно, навеяна американским хитом, но кто ж такой в данном случае этот незнакомец (странник, иностранец)? Тут не намек ли на мой ночной побег из горного хостела под громовые раскаты прощального фейерверка? В японке я уж точно не замечал никакой игривости, но разве способен понять иноприродное выражение чувства? И все-таки с моей стороны было б почти безумной гордыней думать, что я важная потеря для того дивного пейзажа. Скорей я там себя чувствовал излишней подробностью, к которым сам-то всегда невнимателен.
Я плохой разгадчик женских душ, но обе эти весточки так или иначе свидетельствовали, что и я не забыт своими, казалось, случайными соседками по горной гостинце. Что между нами сохранилось некое братство, или, верней, в данном случае сестринство; а главное, что они, как и я, не расстались с мечтой о Французике, туманно-таинственной и манящей, как сладкое сновиденье. (Вот какие изысканные, непривычные мне, вовсе не искушенному в грамматике и лексике чувства, слова вдруг подвернулись под мою торопливую руку, стоило помянуть Французика.) Он ведь и странник, и иностранец, и незнакомец, и, пожалуй, призрак, таящийся в ночи.
Что же до остальных обитателей пансиончика, то вдумчивый испанец так и не подал о себе ни единой вести. Это жаль: мне казалось, что мы с ним понимаем друг друга и равно увлечены легендой, пусть он и отчасти меркантильно. Пиротехник, мне показалось, разок мелькнул на телеэкране в сводках о европейском теракте. Не уверен, конечно: эти бородачи для меня все на одно лицо. Не думаю, что это был наш мусульманин, видно, попросту слегка всколыхнулась моя тогдашняя тревога, рожденная его странным и опасным занятием. А вот финская чета меня уж точно не забыла, присылала время от времени свои фотоснимки. Но их панорамы теперь казались бездушно, обобщенно красивыми, в том смысле что мало отличались от навязшего туристического гламура. (Может, и сделаны для какого-то путеводителя.) Романтический городок, где время спорило с вечностью, на этих фотках потерял свою проникновенную, лирическую музыкальность. А что остается от той местности без мелодии Французика? Прелестную хозяйку я поздравлял со всеми праздниками, и церковными, и гражданскими; поздравил и с «шахматным» Днем независимости от неведомых, уже позабытых захватчиков. В ответ получал только рекламные картинки с изображеньем удивительных взгорий, где, правда, будто намек, всегда маячила едва заметная фигурка в плаще из грубой мешковины. Для нее, возможно, все мы были обычными постояльцами, одними из многих. Но для меня-то девушка, в которой я задним числом прозрел чуть грубоватый облик Мадонны из местных часовен, навсегда осталась хранительницей спасительной легенды.
Вернувшись из своего путешествия, еще исполненный легендой (можно сказать, что я Французика захватил с собой, и его мелодия, инфантильная, дурашливая, первые дни была неотвязна), я старался