Мусульмане в новой имперской истории - Коллектив авторов. Страница 30


О книге
Азии оставалась умеренной как в конфессиональной сфере, так и в целом в управлении населением. Этим, видимо, объясняется резкое сокращение числа антирусских произведений, создававшихся традиционалистами. Напротив, все больше становилось сочинений, призывавших использовать достижения русских и расширять контакты с ними[301]. Примером описанной трансформации может служить осуждение, которому подвергли восстание Дукчи Ишана историки-традиционалисты начала XX в. Наиболее решительно его осудил с теологической точки зрения историк Та’иб, написавший, что восстание Дукчи Ишана было «свершено по безрассудству и безумию»[302]. Подобно

Та’ибу, восстание осуждали и другие историки, чья антипатия к русскому владычеству была очевидной. Так, знаменитый бухарский историк Мирза Абд ал-Азим Сами (1837–1906) отзывался о Дукчи Ишане с крайней неприязнью, настаивая на том, что он «нарушил фетву о мире с Белым царем»[303]. Сама идея «фетвы с Белым царем», т. е. компромисса с имперской властью, требовала масштабных размышлений местных богословов и пишущей интеллигенции. Колониальное завоевание заставило их артикулировать границы собственной идентичности и даже взглянуть на себя как на этнос.

Заключение

Реакция имперских властей на Андижанское восстание и связанное с ним нарастание исламофобии очень напоминало реакцию на польское восстание 1863 г. (нужно иметь в виду, что власти Российской империи восприняли польскость прежде всего как конфессиональную категорию) [304]. И хотя составители проанализированных в настоящей статье документов и публикаций, содержавших предложения по урегулированию «мусульманского вопроса» после Андижанского восстания, не афишировали конфессиональную подоплеку собственной реакции на эти события, тем не менее она просматривается довольно отчетливо, особенно в ожиданиях грядущего столкновения с реформированным исламом. Можно сказать, что именно Андижанское восстание подогрело страсти и к старым фобиям добавило новые – «панисламизм» и «пантюркизм»[305]. Именно в реакции на восстание конфессиональное отчуждение и инаковость они проявились исключительно наглядно.

Активизировались и укрепились в колониальной политике поиски источника антирусских настроений – их стали приписывать «фанатичным подстрекателям» в лице ишанов и дервишей. В активный обиход вошли сложившиеся еще во времена движения Шамиля понятия типа «дервишеской угрозы», «дервишеского газавата» и т. п.[306] Такие клише предполагали, что собственно «мусульманская паства», лишенная «подстрекателей», не являлась носительницей конфессионального отчуждения и не была способна на взрыв негодования. Между тем у простолюдинов с русской колониальной администрацией было значительно больше проблем, чем у тех же ишанов. Не стоит забывать, что участники Андижанского восстания шли на андижанские казармы не из примитивного желания поучаствовать в газавате. У большинства восставших имелись вполне конкретные экономические стимулы для «мщения русским переселенцам»: долговая кабала, разорение в результате капитализации сельского хозяйства и неразумной переселенческой политики, потеря земли и т. п.[307] Задача Дукчи Ишана также не сводилась к антирусскому подстрекательству, а описывалась в традиционных понятиях – он стремился придать смысл и легитимировать смутный народный гнев с помощью абстрактной идеи газавата, призыва к защите и восстановлению «попранного шариата» – попранного в том числе «продавшимися русским лжесуфиями, баями, кадиями».

Взаимному отчуждению способствовала и национализация сознания колонизаторов, в конфессионально и этнически чуждой среде острее ощущавших свою «великорусскость». Это ощущение вдобавок легитимировало их доминирующий статус. В этом отношении удачным представляется замечание М. Долбилова о том, что в чуждой среде русские острее ощущали свою русскость. Поэтому на окраинах Российской империи они подчеркивали ее более старательно и «говорили о себе как о русских тем запальчивее, чем (больше) ощущали себя в меньшинстве…» [308]. Во всяком случае, идея ассимиляции едва ли могла быть успешно реализована еще и потому, что собственно титульная «имперская нация» – русские – всегда давала неисчислимое количество поводов воспринимать их как «других» (лучших, более цивилизованных)[309]. Местное же население довольно долго не воспринимало эту инаковость как культурную. Собственно колониальные власти крайне вяло стимулировали этот процесс, делая ставку на управление и администрирование и не заботясь о внедрении в сознание местных масс представлений о «величии русской культуры», достойной уважения и подражания. Конечно, были интересные исключения. Например, сразу после Андижанского восстания в Туркестане заработала «Комиссия народных чтений» и читательские кружки, на их собраниях читались на местных языках произведения Л.Н. Толстого, лекции о достижениях европейских естественных наук и техники и т. п.[310] Мы очень мало знаем о слушателях этих лекций и их популярности, однако похоже, что это были спонтанные и одиночные мероприятия «для отчета».

Особое место в нечеткой системе «ассимиляторских» мер, связанных с еще менее четкой программой «русификации», отводилось русско-туземным школам. К их учреждению в начале третьей декады колонизации подтолкнуло разочарование успехами этой самой «русификации» (или ассимиляции). Так, созданная в 1884 г. Секретная комиссия (Ташкент) пришла к заключению, что «знакомство с народной жизнью и исламом заставляет очень умеренно и осторожно относиться к надеждам на возможность успешной русификации туземного населения… ибо до тех пор, пока они останутся мусульманами, они вряд ли могут обрусеть…» (курсив мой. – Б.Б.). Эта же Комиссия заключала, что для интеллектуального сближения «туземцев с нами [= русскими] и устранения предубеждений против нас как завоевателей и иноверцев» необходимо распространение знания русского языка и усиление общеобразовательных учреждений, а именно – русско-туземных школ[311].

Однако в дальнейшем выяснилось, что и путь «интеллектуального сближения» через русскую общеобразовательную систему был не вполне удачным. Слабая популярность русско-туземных школ[312] дискредитировала саму идею культурной ассимиляции[313] посредством «русско-ориентированного» образования[314]. В результате вопрос о полной или даже частичной ассимиляции постепенно свелся к взаимной адаптации. Причем большие усилия по адаптации к реалиям колониальной политики ожидались от «туземного населения».

Более живучую и приспособленную к местным реалиям – в смысле языка и конфессии – альтернативу народного образования предложили джадиды-татары. Открываемые ими на добровольных началах и при поддержке спонсоров из купеческого сословия школы по популярности быстро и легко опередили русско-туземные школы и оказались более эффективными [315]. И это, кстати, отнюдь не привело к «полной татаризации» местных мусульман, в том числе и казахов, равно как и русско-туземные школы не привели к их русификации[316]. Затем традицию основания новометодных школ в массовом порядке подхватили местные джадиды. В программы большинства этих новометодных школ входил и русский язык.

Естественным итогом трансформации взглядов на религиозную политику в Российской империи стал указ «Об укреплении начал веротерпимости» (от 17 апреля 1905 г.), в целом снявший проблему ассимиляции на государственном уровне.

Неудавшийся проект ассимиляции в Средней/Центральной Азии естественным образом трансформировался в разные формы привыкания, приспособления или адаптации. В.П. Наливкин называл этот этап «первым периодом интеллектуальной эволюции», когда местное население естественным образом положительно оценивало привнесенные русскими принципы административного управления, технические новшества, коммуникации

Перейти на страницу: