— Здравствуйте, Олег Викторович, — говорит она своим ровным голосом, в котором, однако, сегодня проскальзывает что-то новое. Не тепло — осторожность? Или ожидание? — Садитесь.
Я сажусь на диван. Не на край, как в прошлые разы, а удобно, откинувшись на спинку. Руки кладу на колени, пальцы переплетаю — чтобы показать себе, что я расслаблен. Хотя я не расслаблен. Я взвинчен до предела, но это не страх, не злость. Это что-то похожее на волнение перед прыжком с парашютом — первый раз, когда не знаешь, раскроется купол или нет.
— Как прошла неделя? — спрашивает она. Обычный вопрос, но сегодня он звучит иначе. Может быть, потому что после прошлого сеанса, после того, как Катя плакала в её кабинете, между нами что-то изменилось. Она рассказывала мне, что они говорили — не всё, конечно, но достаточно, чтобы я понял: моя дочь сделала шаг. И Арина Сергеевна сделала шаг навстречу.
— Неделя прошла, — отвечаю я и усмехаюсь собственной банальности. — Катя вчера нарисовала что-то светлое. В первый раз. Жёлтое.
— Я видела, — говорит она, и в её голосе появляется тепло. — Солнце. И дом. И дерево с зелёными листьями. Это прогресс, Олег Викторович. Большой прогресс.
— Она по-прежнему не говорит со мной, — замечаю я. — Только да или нет. Но она не закрывается. Сидит на кухне, когда я готовлю ужин. Смотрит.
— Да или нет — это уже много, — мягко говорит Арина Сергеевна. — Вы помните, с чего мы начинали? Она не смотрела на вас. Вообще. А теперь она сидит с вами на кухне.
— Конечно, я помню, — говорю я. — Я всё помню.
Возникает пауза. Такая, в которой можно было бы начать говорить о чувствах, о моём детстве, о том, что я злюсь на отца, который бил меня ремнём, или на мать, которая молчала. Но сегодня я не хочу об этом. Сегодня я хочу о другом.
— Арина Сергеевна, — говорю я, и мой голос звучит тише, чем обычно. — Можно мы сегодня… не по правилам?
Она поднимает бровь. Вопросительно. Скорее, даже удивлённо.
— В каком смысле?
— Я не хочу говорить о себе. Вернее, не только о себе. Я хочу… поговорить. Обычно. Как два человека.
Она молчит несколько секунд, и я вижу, как она колеблется. Профессиональная этика, границы, правила, которые она сама установила — всё это, наверное, проносится в её голове. Но потом её лицо смягчается, и она чуть заметно кивает.
— Хорошо, — говорит она. — Мы можем просто поговорить.
Я выдыхаю. Не заметил, что задерживал дыхание.
— Спасибо.
— Не за что, — отвечает она. — О чём вы хотите поговорить?
— О вас, — говорю я прямо. — Почему вы стали психологом?
Она усмехается. Впервые она позволяет себе не улыбку вежливости, а что-то живое.
— Вы хотите побыть психологом вместо меня? И провести сеанс психотерапии со мной, как с пациентом?
— Нет, не так. Просто хочу послушать вас как человека, а не как психолога. Для вас это неприемлемо?
Она смотрит на меня долго, пристально, словно решает, сколько правды мне можно сказать. Потом отводит взгляд к окну, где за стеклом кружатся мокрые снежинки — первый снег, ещё не уверенный, который тает, не долетев до земли.
— Это долгая история, — говорит она.
— У нас есть время, — отвечаю я. — Сеанс — час. Я не буду плакать и снова рассказывать про отца. Успеем.
Она наклоняет голову чуть набок, смотрит на меня, слегка улыбаясь, и кивает. У меня от её взгляда неожиданно разливается тепло в груди.
— Ну что ж. Давайте попробуем, Олег Викторович, — говорит она неуверенно. — В ответ жду от вас такой же откровенности. Договорились?
— Идёт, — соглашаюсь я.
— Я стала психологом, потому что в тринадцать лет сидела на подоконнике и смотрела вниз, — говорит она. — Вы знаете эту историю. Я рассказывала Кате.
— Знаю, — киваю я. — Но вы рассказывали не мне.
Она смотрит на меня, и в её серых глазах я вижу усталость. Не профессиональную — человеческую. Женщина, которая слишком долго была сильной и устала притворяться, что это легко.
— Меня спас бутерброд, это правда, — продолжает она. — Дурацкий бутерброд с колбасой, который лежал в рюкзаке. Я подумала: «Сейчас съем бутерброд, а потом решу». И после бутерброда уже не захотелось прыгать. Прошло.
— Не бутерброд, — говорю я. — Вы сами захотели жить. Бутерброд был просто поводом.
Она смотрит на меня с удивлением.
— Вы это сказали так, будто сами знаете, о чём говорите, — тихо произносит она.
— Знаю, — отвечаю я. — В Чечне был момент, когда я решил, что не выживу. Осколки перерезали бедро, кровь хлестала, вокруг стрельба, связи нет. Я лежал в грязи и думал: «Ну вот и всё». А потом увидел муравья. Он полз по моей руке, маленький, чёрный, деловой такой. Вокруг война, люди убивают друг друга, а ему наплевать на нас — больших и могучих. Он просто ползёт по своим делам. И живёт. И я подумал: «Муравей живёт, и я буду жить». Смешно, правда? Муравей спас полковника спецназа.
— Не смешно, — говорит она. — Это то же самое. Маленькая деталь, которая возвращает желание жить. Я понимаю.
Мы молчим. Тишина не давит — она уютная, как плед, в который можно укутаться. Я чувствую, как между нами что-то возникает. Какая-то тёплая близость. Та, которая бывает у людей, которые понимают друг друга без слов.
— Терапевт не должен быть прозрачным, — вдруг говорит она, словно оправдываясь. — Нас учат сохранять дистанцию. Не рассказывать о себе. Потому что пациенты могут переносить свои чувства, и это мешает терапии.
— Я не пациент, — говорю я. — Сегодня я не пациент. Вы сами разрешили просто поговорить.
— Разрешила, — соглашается она.
— Жалеете?
Она смотрит на меня, и в её глазах я вижу борьбу. С собой. С правилами. С тем, что она, наверное, считает правильным.
— Нет, — наконец говорит она тихо. — Не жалею.
Я чувствую, как внутри снова разливается тепло.
— Почему вы развелись? — спрашиваю я.
Она замирает. Я понимаю, что спросил что-то личное, слишком личное. Но я хочу знать. Я хочу знать о ней всё.
— Откуда вы знаете о том, что я в разводе? — спрашивает она немного агрессивно.
— Арина Сергеевна,