Он мастерски владел стихом, читал много на радио и телевидении. А звучание стихотворных диалогов в «Горе от ума» было одной из его важнейших забот. Он просил меня заниматься монологами двух Чацких – С. Шкаликова и Μ. Ефремова, блестяще владеющих стихом, чтобы они «не съезжали с линии задачи, не красили слова, держали строку». В «Годунове» Олег Николаевич просил заниматься чувством стихотворного пушкинского стиля в драматургической разговорности; в «Перламутровой Зинаиде» – делать «античный хор», в «Так победим» – восстанавливать голос А. Калягина, добиваться полнозвучности реплик. Надеялся, что станет разборчивей речь замечательного, его любимого артиста Г. Буркова. На первом этапе репетиций неожиданно предложил искать для коротких реплик каждого участника массовых сцен свой говор – северный, волжский, сибирский, небольшую специфическую окраску, очевидно, имея в виду многонациональность будущих победителей. Я ужаснулась… К счастью, потом Ефремов отказался от этого замысла.
Олег Николаевич никогда, на моей памяти, не занимался подробным разбором текста в Художественном театре. Спрашиваю – почему? Отвечает – все молодые Студию закончили, обученные люди, должны уметь это делать сами. Он добивался от них только правды отношений, совпадения или разницы восприятий. Не говорить с другим человеком, а зависеть от другого человека; погружаться в другого человека, предвидеть его логику действий. Главной его заботой была перспектива роли! Считал, что ход по перспективе – это основа речи и фундамент актерского мастерства. Внимательно следил за внутренним ходом на экзаменах по художественному слову. Как-то один из мастеров был недоволен и мной и студентом. Олег остановил обсуждение и сказал: точно идут по перспективе, и это главное. В объединении речевого потока в целостное и точное движение к сверхзадаче был для него первейший смысл.
Особенно это было очевидно в трудном спектакле «Борис Годунов», потому что роль Бориса должен был играть Александр Калягин, но Олегу Николаевичу пришлось его заменить. Для него это было очень драматично. Он говорил: «Я не хочу это играть, но у меня нет выхода, этот спектакль должен состояться». В период самых сложных репетиций, когда он сам вышел на сцену, я для него была зеркалом. Он мне говорил: «Внимательно следи, все говори, записывай, что так, что не так. Как я говорю, как я воспринимаю, где я на самом деле, а где я срываюсь с перспективы».
Было много важных раздумий об этой роли. Там есть фраза: «И мальчики кровавые в глазах». Ефремов долго обсуждал, что имеет в виду Годунов – головную боль, прединсультное состояние, плохое зрение, ярость, ненависть к ситуации, страх ее преодоления. Но когда узнал, что «мальчиками» называли еще и деревянные подставки для снятия сапог, он сказал: «Я тону в "мальчиках", но, наверное, сегодня на репетиции я буду это решать не про убиенного мальчика, а как полную невозможность справиться со своим нездоровьем, как мгновение физической гибели».
Он много работал с известным пушкинистом Валентином Непомнящим, у которого всегда были свои уникальные представления о Пушкине, необычайно интересные и очень подробные. Однако с ним не соглашался, кажется, никто. Взгляд Непомнящего на Пушкина и Годунова был настолько живым, как будто Пушкин – это член его семьи, участник его собственной жизни. И именно такой взгляд на Пушкина увлекал Олега Николаевича. Тут был взгляд на существование Бориса не литературный и даже не исторический. Непомнящий вскрывал психологию сегодняшнего человека по отношению к тому времени, и Ефремова это очень увлекало.
Центровой монолог о власти и народе долго казался ему неточным, «прочитанным». Как найти решение, пройти по перспективе роли?.. Снова и снова Ефремов то проговаривал, то молча вел внутренний диалог, то искал новые задачи… Возвращался к тексту Пушкина.
В решении монолога «Достиг я высшей власти» было много интерпретаций: и что человеку не дано справиться с судьбой; и что любой человек должен посвятить жизнь тому, чтобы справиться; и я обязан справиться; и я слаб, беспомощен перед народной толпой; и я чувствую собственное ничтожество перед ее мощью. Это отзывалось текстом Пушкина: «Страшен русский бунт». И в каждом варианте была грандиозная ответственность за ту судьбу, которую он предлагает миру. В конечном итоге это была мысль о его, Ефремова, личной ответственности за театр, за искусство, за актеров, за то, куда он поворачивает театральное движение.
Думаю, что такую же дорогу, как Олег Николаевич Ефремов, по отношению к слову прошел Олег Павлович Табаков.
Его идея была в преодолении всяческих внешних представлений о речи, всех подмен и штампов в слове, в стремлении сделать смысл речи живым и отвечающим моменту.
О. Табаков
Олег Табаков владел искусством живого слова, и это сказывалось буквально во всем: в том, как легко он обращался со смыслами, в том, как разнообразно и смело он работал с репликой. Для него не было разницы или какого-то расхождения между процессом рождения реплики и взаимодействия с партнером. Это совершенно уникальное его свойство. Он одинаково хорошо владел и драматургической речью, и прозаической, и поэтической. И красота русского слова, и техника речи, ее разборчивость, звучность были дарованы ему изначально, или он это выработал в Школе-студии, в «Современнике» за счет глубины проникновения в содержание и в партнерство.
В какой бы работе ни появлялся Табаков, сквозь его манеру разговаривать всегда просвечивал индивидуальный характер. Была ли это «Последняя жертва» Островского, или «Голый король» Шварца, была ли это прекрасная работа в «Семнадцати мгновениях весны», – речевой характер неизменно возникал как результат удивительного умения создать на сцене незабываемый образ. Мелодическое звучание речи делало Табакова безошибочно узнаваемым. Острая, отточенная и очень легкая речь немца Шелленберга в «Семнадцати мгновениях», протяжная, барственная речь в «Последней жертве», современная, но чуть сказочно русская образная речь в сказках Пушкина. Вот Пушкин, вот избалованный, капризный царь, немощный и хитрый Звездочет – через речь