В избе было тихо. За окном догорал закат, и последний свет ложился Настасье на лицо, высвечивая скулы и тёмные ресницы. Печь негромко потрескивала, пахло травами и цветочным чаем, и вся обстановка — тёплая, тесная, уютная — была такой, что хотелось остаться и никуда не уходить. По щеке Настасьи покатилась одинокая слезинка, разделяя щеку на две равные части…
Неожиданно для себя самого я протянул руку и стёр слезу кончиком пальцев. Кожа у неё была тёплая и гладкая, и палец мой, за последние дни покрывшийся мозолями и ссадинами, на этой коже смотрелся грубо и неуместно.
Настасья повернулась ко мне. Глянула тёмными, блестящими глазищами — и я утонул. Она смотрела прямо на меня, и во взгляде этом было столько всего, что я, повидавший за свою короткую жизнь немало женских взглядов, вдруг оробел и дрогнул.
Я потянулся к ней — за цветочным ароматом, к приоткрытым губам. Она подалась навстречу. Между нами оставалось ладонь, не больше, я уже чувствовал на своём лице её дыхание, и запах её — мяты, цветов, юности и невинности…
И в этот момент внутри меня что-то лопнуло.
Будто натянутая струна дёрнулась и оборвалась. Я не сразу понял, в чём дело, но уже через секунду от осознания произошедшего мне стало не по себе. Огонёк — один из четырёх, тот, что тлел в лесу у тракта, — вспыхнул ярко, судорожно, и погас. Как задутая свеча.
Я дёрнулся и отпрянул.
Настасья распахнула глаза.
— Что?..
Ответить я не успел. Потому что в ту же секунду, разорвав вечернюю тишину, загрохотал колокол. Тяжёлый, хриплый, частый звон — не благовест, не набат, а именно тревога, бешеный звон, от которого дрожали стены.
Отец Никодим бил в колокол так, будто от этого зависело посмертие его души.
А с вышки, перекрывая колокол, донёсся крик дозорного:
— ТРЕВОГА!
Глава 20
Я выскочил из избы, на бегу поправляя саблю. Колокол бил, не переставая — частые, тяжёлые удары, от которых, казалось, дрожал воздух. Отец Никодим старался вовсю — и дай бог ему здоровья, хотя здоровье призраку, строго говоря, ни к чему.
Настасья выбежала следом, на ходу вытирая руки о передник.
— В дом! Запрись и не выходи! — рявкнул я через плечо.
— Барин, у меня раненых принимать можно, если что, у меня всё готово…
— Потом! Сейчас — в дом!
Она хотела сказать ещё что-то, но я уже бежал по тропинке, перепрыгивая через корни, и слышал только колокол, колокол, колокол… Бузина хлестала по лицу, сапоги скользили на мокрой траве, а о бедро билась сабля.
Погас огонёк мертвяка, что следил за трактом. Значит, я оказался прав: мертвяки идут по пути наименьшего сопротивления — по дороге. То есть оттуда, откуда мы их и ждали. Это — хорошие новости. Какие будут плохие? Сложно сказать. Доберусь до вышки — увижу.
Добежав до деревенской улицы, я увидел, что всё уже пришло в движение. Мужики выскакивали из изб, бабы тащили детей. Кто-то орал, кто-то матерился. Мимо меня пронёсся Алёшка с поджигой наперевес и чуть не сбил с ног деда Игната, который шёл к частоколу с рогатиной на плече и фузеей в руке, бурча что-то непечатное.
Я подбежал к воротам и взлетел на вышечку. Наверху уже стоял дозорный — один из михайловских, с фузеей наперевес, бледный как мел.
— Что видишь?
— Вон, барин, глядите! По дороге чешет!
Я посмотрел в указанном направлении. По дороге в облаке пыли неслась четвёрка лошадей, запряжённая в нечто, что при всём воображении было трудно назвать определённым словом. Не карета, не телега, не кибитка — а какая-то помесь всего сразу. По бокам — ящики, притянутые верёвками, сзади болтался отвязавшийся бочонок, подпрыгивая на ухабах, как мячик. На козлах, нахлёстывая коней, сидел мужик и орал:
— Отворяй! Ворота отворяй, мать твою!
С обеих сторон от кибитки неслись два всадника. Кони были в мыле. Ходуном ходили бока, из ноздрей валил пар, глаза — бешеные, белые… Так загоняют лошадей, когда за спиной — смерть.
— В ружьё! — заорал я с вышки. — Всем в ружьё! Ворота отворить!
Внизу загрохотало — мужики вскакивали с мест, хватали оружие, переругивались. Створки ворот поехали в стороны, и кибитка влетела в деревню на полном скаку, едва не снеся левым колесом столб коновязи. Кони захрапели, встали, роняя пену с удил. Мужик на козлах бросил вожжи и сидел, согнувшись, хватая воздух ртом. Рядом остановились всадники — два молодых парня со штуцерами в седельных кобурах.
Я спустился с вышки и подошёл к нему, по пути внимательно рассмотрев его повозку. Не кибитка — настоящий фургон. Длинный, сидящий невысоко над землёй, добротные борта обшиты металлом, а со всех сторон торчали металлические же шипы. Интересный транспорт…
— Ты кто такой? — спросил я, подойдя ближе.
Мужик поднял голову. Было ему лет сорок пять, может, больше. Лицо красное, обветренное, борода лопатой, глаза навыкате. Одет добротно — тулуп хороший, крепкие сапоги. На козлах, рядом с ним, — ружьё.
— Гордей, — выдавил он, всё ещё задыхаясь. — Коробейник. Гордей Силыч. А это сынки мои.
Ага. Коробейник, значит. Тот, о котором рассказывал Ерофеич. Что ж, теперь понятно, почему его фургон так выглядел. Когда зарабатываешь тем, что бродишь по замертвяченным сёлам, очень удобно иметь настоящую крепость на колёсах, в которой можно пересидеть, если что.
Как бы сейчас не вышло, что весь шум-гам из-за того, что он моего мертвяка подстрелил с перепугу…
— А чего мчишься так, будто за тобой черти гонятся? — спросил я, хотя в глубине души уже знал ответ. И — да. Моим надеждам сбыться было не суждено.
Гордей посмотрел на меня, и в глазах его было то, что я видел у валуйковских беженцев,