Рядом замерла её дочь — барышня лет двадцати с постоянно приоткрытым ртом и манерой глядеть в точку чуть выше головы собеседника. Она безмолвствовала весь визит, зато пила чай с такой пугающей сосредоточенностью, будто это было главным делом её жизни. Третьим явился мистер Хатч, сквайр из соседнего имения, пожилой и краснолицый. От его добродушного интереса не было ни вреда, ни пользы; он просто присутствовал, заполняя пространство запахом табака и сырой шерсти от своих неизменных высоких сапог.
Говорили они всё надлежащее. Соболезновали. Осведомлялись о здоровье маменьки. Упоминали переменчивую погоду. Я отвечала столь же надлежаще — благодарила, едва заметно улыбалась, сетовала на лондонскую жару, от которой в июне не спасает даже ветер с Темзы. Это был ритуал, отточенный поколениями: выверенные фразы, правильные паузы — всё на своих местах, как начищенное серебро на скатерти.
Наконец миссис Партридж сочла прелюдию оконченной. Она чуть подалась вперед, и в её голосе сочувствие зазвенело, как фальшивая монета:
— Говорят, дорогая, вам довелось оказаться в весьма… стесненных обстоятельствах. Мы все так сокрушались. Подумать только, какое испытание для нервов!
— Вы чрезвычайно добры, — ответила я, неспешно поднимая чашку.
— Ньюгейт, — вздохнула она, театрально опуская глаза. — Это, должно быть, было невыносимо. Такое ужасное место. Столько грубости, столько… падения.
— Отвратительное место, — согласилась я с той же интонацией, с какой подтверждают прогноз о дожде. — Камень стен остается холодным даже в середине июня. Крайне неуютно.
Миссис Партридж моргнула. Она явно ожидала иного: растерянности, слез или той нервической торопливости, с какой люди оправдываются, когда им нестерпимо стыдно. Дочь её на секунду оторвалась от чая. Мистер Хатч добродушно крякнул в кулак.
— Но всё это в прошлом, — добавила я прежде, чем вдова успела развить тему. — Дознание завершено, магистрат вынес единственно верное решение. — Я улыбнулась без тени театральности, лишь для того, чтобы дать понять: на этом обсуждение окончено.
Миссис Партридж предприняла еще одну попытку, пробормотав нечто о «столь внезапном уходе» и «цвете лет», но я лишь заметила, что Колин отошел быстро и без мучений, в чем видится несомненная милость небес. И тут же перевела разговор на оранжерею Эдварда, осведомившись у мистера Хатча, не посоветует ли он чего дельного насчет торфяных жаровен.
Сквайр немедленно оживился. Стеклянные постройки и способы их отопления были его страстью, куда более сильной, чем чужие семейные драмы. Пока он излагал свои соображения, барышня Партридж снова уставилась в чашку, а её мать, осознав, что добыча ускользнула, переключилась на новости о дочери местного викария, которая выскочила замуж за лейтенанта с весьма скромными видами на будущее.
До самого конца визита я держала улыбку так, как держат нечто тяжелое — обеими руками, не позволяя себе показать ни тени усилия.
Когда они, наконец, откланялись, Агнес проводила их до дверей и вернулась с выражением совершенной безмятежности на лице. Она либо действительно ничего не заметила, либо, что вероятнее, заметила всё и деликатно предпочла хранить молчание. Я подозревала второе.
Около девяти, когда Агнес уже разливала вечерний чай, а Эдвард дремал в кресле с газетой на коленях, в прихожей послышались шаги. Мэри вошла в гостиную — причёска чуть растрепалась, глаза покраснели, но улыбка не сходила с лица всё время, пока она кланялась хозяевам и отвечала на вопросы Агнес о дороге.
В начале одиннадцатого мы пожелали Эдварду и Агнес доброй ночи и поднялись в восточное крыло. В моей комнате уже горела свеча, горничная позаботилась об этом заранее. Мэри прикрыла дверь и опустилась на стул у окна, сложив руки на коленях.
— Ну? — спросила я, присаживаясь на край постели.
— Мама плакала. Почти сразу, как только увидела меня. Я поначалу испугалась, что расстроила её чем-то, но нет. А она твердила, что смотрит и не узнаёт: платье, манеры… а ещё она была поражена, когда узнала, что я читать умею и в Лондоне живу… ем как госпожа. — Мэри помолчала, подбирая слова. — Сказала, что никогда бы не помыслила увидеть меня такой.
— Она гордится тобой, — мягко произнесла я.
— Когда мама развернула подарки… она долго гладила шёлк и снова принялась плакать. Шляпку всё примеряла и не снимала, пока я не засобиралась уходить. — Уголки губ у Мэри дрогнули.
Она замолчала, и в комнате стало совсем тихо, только свеча потрескивала да где-то в темноте за окном кричала ночная птица.
— Я отдала ей два фунта, — произнесла Мэри, чуть опустив голову. — Те, что накопила с жалованья. Маме они нужнее… Она просила передать вам, что будет молиться за вас. Каждый божий день.
— Мэри… — сказала я, — я помню добро и ценю преданность. Без твоей помощи я бы не покинула Роксбери-холл, и мне пришлось бы трудно одной в Лондоне в те первые недели. Это не та вещь, о которой забывают.
Мэри ничего не ответила. Только моргнула, шмыгнув носом, и отвела взгляд к окну.
— Ступайте спать, Мэри, — проговорила я. — Завтра будет трудный день.
Она взяла свечу и вышла в гардеробную.
Я не торопясь привела себя в порядок и легла, с тихим облегчением вытянувшись во весь рост на прохладных простынях. И прежде чем я успела додумать хоть одну из мыслей, я мгновенно отключилась.
Глава 7
Утро выдалось серым и влажным. В Кенте после душной ночи туман всегда поднимается неохотно, застревая в кронах вязов тяжелой серой ватой.
Завтрак в Морган-холле подали в половине восьмого. Агнес распорядилась об этом накануне, поэтому стол собрали быстро, без лишней суеты: холодный окорок, вчерашний хлеб, крутые яйца в полотняной салфетке и кофе. Здесь его варили иначе, чем Бриггс в Лондоне — зерна нещадно пережаривали, а сам напиток разбавляли доброй порцией поджаренного ячменя, отчего он приобретал густой хлебный дух и оставлял на языке горькое, пыльное послевкусие.
Эдвард ел молча, не отрываясь от бумаг, принесенных управляющим час назад. Мэри сидела напротив, нарезая ветчину тонкими, почти прозрачными ломтиками. Я смотрела в окно, где садовник неторопливо правил гравий на подъездной аллее, и думала о том, что сегодня мне предстоит стоять у гроба человека, который три года был мужем Катрин и пыталась нащупать в себе хоть какое-то подобие скорби, но ничего не находила, кроме глухого облегчения.
Когда пришло время выходить, Мэри подала мне вуаль. Тонкая черная сетка легла на лицо, мгновенно превратив яркое утро в сумеречный