Все эти рассуждения, казалось бы, далёкие от литературы — из сферы нравственного богословия имели и имеют по сей день прямое отношение и к трактовке «Архиерея».
Часть 3
МИЛОСТЬ — МИЛОСТЬЮ, А ПРАВДА — ПРАВДОЙ
Пора уже было Тимофею вернуться в главное русло начатого им разговора о проблеме прототипа (или прототипов) героя «Архиерея»— епископа Петра. Но остался у него некий назойливый шлейф сомнений после погружения в шмемановские рассуждения о Чехове. И этот шлейф никак не хотел устраняться… И тогда Тимофей, хоть и не без колебаний, решил вновь отдаться на поруки своего упорного внутреннего контролёра: «Ну веди уж… посмотрим, куда заведёшь…»
«Наказующие и без тебя найдутся», — говорит отец Анастасий диакону, огорчённому распутной жизнью взрослого сына. Растроганный о. Александр Шмеман бросается целовать руки не приемлющему закваски фарисейской Чехову за этот посыл милостивости, — несомненно противуфарисейского надменного каменносердечия, всегда готового к суровому побитию грешников камнями. Однако не услышать в этом всплеске восторга и другого — личного, шмемановского встречного протеста против обычаев, традиций и духа той православной церкви, которую он знал и категорически не любил, считал жестокой, законнической и как там ещё, тоже невозможно. Он рад, что Чехов на его стороне. Но так ли? Ведь Чехов — на стороне евангельского взгляда на жизнь и человека, а значит, на стороне духовной правды. А духовная правда от мужества и страха Божия никак неотъемлема.
Разве врачу, опытному и мудрому, трезвейшему реалисту, не ведомо было, что сотворяет с человеком страсть и болезнь пьянства — и телесно, и душевно, не знал он, как она убивает человека, разрушая его здоровье и личность, ломая нравственный стержень и волю человека, превращая его в игрушку духов злобы поднебесной, скоро подводящих невольно, а то и против воли отдавшегося им, к погибели? Два родных брата Чехова страдали алкоголизмом. Да и вообще, весь жизненный опыт Чехова, его юность и молодость, среда, в которой он родился и рос, преподали ему глубокое ведение и тёмных сторон жизни, а потому Чехов и в силу своих природных задатков, характера и опыта жизни никогда жеманно и чистоплюйски от жизни не отворачивался: «Не надо брезговать жизнью, какова бы она ни была»[17]. Это был человек великого нравственного мужества.
Стоило бы пройтись сквозь все чеховское наследие, да посмотреть, что и как писал Чехов о пьянстве… Сомневаться в том, что он знал об этой губительной страсти всё, не приходится. Один маленький смешной рассказик 1885 года (тремя годами раньше «Письма») — «Средство от запоя» мог бы косвенно подтвердить, что создавая образ отца Анастасия, столь умиливший о. Александра Шмемана, взору Чехова был открыт этот человек во всей его бездонности: в муке противоречий, слабостей и, несомненно, в свете духовной красоты — во всей жестокой и трогательно-прекрасной правде жизни…
Гребешков вытащил из кармана полуштоф водки и блеснул им перед глазами комика. Пьяный, при виде предмета своей страсти, забыл про побои и даже заржал от удовольствия. Гребешков вынул из жилетного кармана кусочек грязного мыла и сунул его в полуштоф. Когда водка вспенилась и замутилась, он принялся всыпать в неё всякую дрянь. В полуштоф посыпались селитра, нашатырь, квасцы, глауберова соль, сера, канифоль и другие «специи», продаваемые в москательных лавочках. Комик пялил глаза на Гребешкова и страстно следил за движениями полуштофа. В заключение парикмахер сжёг кусок тряпки, высыпал пепел в водку, поболтал и подошёл к кровати.
— Пей! — сказал он, наливая пол-чайного стакана. — Разом!
Комик с наслаждением выпил, крякнул, но тотчас же вытаращил глаза. Лицо у него вдруг побледнело, на лбу выступил пот. — Ещё пей! — предложил Гребешков.
В молодые годы Чехов любил побравировать своим всесторонним и подробным знанием жизни — наконец, он был медиком. И это навсегда оставалось при нём — и это стоит помнить. Но очень скоро бравирование стало уходить в туман, Чехов стремительно серьёзнеть, а взгляд его на жизнь и человека становиться всё более умудрённым, терпеливым и сострадательным. Взгляд опытного, теперь уже духовного врача. То, что могло было поводом для смеха и писательской бравады в молодости, теперь становилось поводом для слёз и глубоких дум. А ещё через годы — ближе к концу — «смех» вернулся преображённым сокрушённой и смиренной Соломоновой мудростью, познавшей и неодолимое упорство человеческого своеволия и богоборчества, и долготерпеливое Милосердие Божие, не желающее смерти грешника, «но еже обратитися и живу быти ему»[18], и неотвратимость исполнения духовных законов жизни и наказаний Божиих — крестов, вырастающих на почве греховности человеческих сердец… Теперь это был иной смех, кажущийся «трагикомическим». А каким иным земным термином — или гоголевским «смехом сквозь слёзы»? — ещё можно было бы обозначить плоды подлинного духовного проживания и осмысления жизни, в итоге которого взгляд человека обретает истинное мужество без иллюзий, мудрость, целомудрие и правду — все те четыре главные христианских добродетели, о которых учил священномученик Пётр Дамаскин. Это ви; дение жизни соединяет в себе
в земном недуховном понимании несоединимое: радость и плач — в радостотворном плаче, в котором «сеющие слезами радостью пожинают»[19], скорбь претворяется в радость, и радость такую, которую «никтоже возмет» от нас[20]…
Каких глубин души человеческой касается в том рассказе «Письмо» двадцативосьмилетний Чехов — ещё до Сахалина, до явного умирания в открытой чахотке, до многих других скорбей и потерь!
Наказующие и без тебя найдутся, а ты бы для родного сына милующих поискал! Я… я, братушка, выпью… Последняя… Прямо так возьми и напиши ему: прощаю тебя, Петр! Он пойме-ет! Почу-увствует! Я, брат… я, дьякон, по себе это понимаю. Когда жил как люди, и горя мне было мало, а теперь, когда образ и подобие потерял, только одного и хочу, чтоб меня добрые люди простили. Да и то рассуди, не праведников прощать надо, а грешников. Для чего тебе старушку твою прощать, ежели она не грешная? Нет, ты такого прости, на которого глядеть жалко…