Тума - Захар Прилепин. Страница 21


О книге
лет пятидесяти, перекупленный Тимофеем у Корнилы. Обращённого в рабство, его никто не стерёг: он мог бы сбежать, но не бежал. Татарин обвыкся на Дону и, кажется, уже не слишком вспоминал про оставленную жизнь. Там он был беден и унижен, а здесь будто и вовсе отсутствовал – и так жить оказалось проще.

Татарин был круглолиц, улыбчив, ходил, по-медвежьи переваливаясь, и если надо было спешить – не бежал, а только скорей переваливался. Тимофею и его сынам неизменно улыбался – но не губами, а как-то всей головой сразу: лбом, ушами, скулами, глазами – наподобие собаки или коня.

Степан гуторил с ним только по-татарски.

Но однажды Степан, глядя, как татарин чистит уздечки, спросил, есть ли у него дети, – и тот вдруг ответил по-русски, словно тем самым отдаляя от себя своё прошлое:

– Два, – сказал татарин; подумал, словно вспоминая, и добавил: – Сын и сын. Как ты с Иваном.

– Не скучаешь за ними? – спросил Степан.

Ещё подумав, татарин беспечно ответил, валяя, как слипшиеся леденцы, чужие слова во рту:

– Пущай растут.

Вообще же он мало и плохо говорил по-русски.

На всякое отцовское указание отвечал: «а-люб-ба!», а от Матрёны, всегда имевшей для него работу, старался спрятаться.

Степан подыгрывал татарину.

– Стёпушка, сыночек! – звала Матрёна. – Не видел турка нашего?

– Нет, матушка…

Яков в это же время, подняв голову, переводил удивлённый взгляд со Степана на татарина, сидящего за коновязью.

Звали его Мевлюд.

Степан выспрашивал у татарина имена вещей, сравнивая с теми, что называла мать.

Так, понемногу, догадался он, что полонённая у таврийских берегов мать явилась туда из земли Османской, где, должно быть, выросла.

В Черкасске имелась Татарская станица. Там селились показачившиеся крымские татары и ногаи. Мевлюд часто дотуда хаживал, и Степан тоже.

Татары никуда не спешили и могли сидеть часами у своих домов или на крышах. Татары были щедры. У татар росли самые вкусные персики.

Другой станицей была Прибыловская: там, ещё с азовского похода, селились сечевики. Ходил Степан и до них.

Заселившись на Дону, те больше не брили голов, не растили оселедцев, зато помнили и спевали свои чудные песни.

Средь сечевиков имелись в той станице крещёный жид, три ляха, молдаванин, грек и два сербских брата-лиходея из юнаков.

Крёстному Корниле, сыну русской полонянки, был родным язык горных адыгов. Он делился с крестником, когда тот просил, наречием рода. Удивлялся без улыбки и похвальбы:

– Пытлив крестник.

На черкасском базаре торговали ясырём. Ногайский, кизилбашский, трухменский, жидовский, греческий, крымский ясырь брали чаще всего русские купцы.

Если явившиеся к Черкасску с Османии, или с Таврии, или с Персии отцы, братья или мужья готовы были взять на окуп утерянную родню, ясырь везли на Обменный яр.

Дюжину-другую турских и татарских, кизилбашских и черкесских слов помнил всякий казак. Многие сечевики понимали речь ляхов. Иные оказачившиеся татары знали язык арабов, именуемых у казаков агарянами. Порой агарянами звали всех поганых.

Степан понемногу догадался, что различать чужую человечью речь – то же, что понимать голоса птиц, повадки рыбы, след и зов зверя. Постигший голос недруга – прозорливей в своей охоте на него.

Явилась волнующая забава: проходя базар, Степан умел расслышать, о чём говорят меж собой торговцы, дошедшие из туретчины, с Черкесии, с Посполитной Литвы, с Валахии, с Венгрии. Слушал гостей эллинских, венецианских. И халдейскую речь желал распознать, и армянскую.

Взял за привычку объясняться с живущим при богатых казацких домах ясырём на их наречиях.

Говорил бы и с ясырками, да был зелен для того.

II

В проходе, теснясь, топотало непривычно много ног.

«Чалматые… снова за мной, Господи Исусе…» – догадался Степан, быстро перекрестился и поцеловал крест.

…в оконном проёме мелькнула птица – ласточка или стриж: в первый раз заметил; до сего дня только паденья летучих мышей примечал лунными ночами…

Звякнула цепь. Дверь взметнула солому на полу. Степан усмехнулся в бороду: Абид с молдаванином тащили носилки. С ними взошли двое не виданных им здесь прежде воинских людей – из янычар.

Оба – усаты и безбороды, в шитом золотом платье, в белых шалях. Бритые лица их давно выгорели. У одного через всю щёку шёл тонкий шрам – не сабельный, а кинжальный. Он держал руку на поясе; за поясом – два пистоля. На левой руке не хватало мизинца.

Возраст обоих был, как и у Степана: давно за двадцать, но ещё до тридцати годов.

Один был черняв, узколиц – должно, из черкес. Второй же – тот, что со шрамом и без мизинца, – тёмно-рус, с глазами, ещё хранившими голубизну; походил на русака.

– Погуляем, братенька? – подтвердил он Степановы догадки.

Молдаванин положил носилки возле Степана.

– Садись в каючок, поедем посуху, как по волне! – добавил словоохотливый янычар; речь его поистёрлась, приобретя татарскую торопливость и скороговорчивость.

Степан завалился на носилки.

Абидка на сей раз не хорохорился, а тут же взял носилки спереди; молдаванин – позади, и понесли.

…от фонтана пахну́ло чистой сыростью.

…стража, любопытствуя, следила, как несут Степана.

– Дожидают уже нас, – негромко пояснял янычар, идя рядом с носилками. – Муж знатен. Зла не будет тебе, когда сам не захочешь. Добром же премного сумеет одарить… Меня ж звать – Минькой… Н-но, поспешай! – и ткнул нагайкой Абидку, сделав то для Степана: смотри, земелюшка, кто кого тут может понукать: так вот бывает, а не наоборот, ежели умом жить.

Ворота были открыты. Степан увидел, как, скрипя, мимо тюрьмы проехала арба, запряжённая старым, притворявшимся глухим буйволом, на которого без злобы ругался татарский погонщик.

В сей раз была другая комната – с выходом на галерею.

На маленьком столике благоухало огромное блюдо со шкворчащими, только что с огня, ломтями камбалы.

Тут же кухонные служки внесли другое блюдо – с яичницей на дюжину яиц, а к ней горячие лепёшки и длинную, в половину стола, доску с нарезанным овечьим сыром.

– Посижу с тобой, Стёпка… – добродушно сказал Минька, поднимая стоявшие на полу кувшины и принюхиваясь. – Вот хмельное… Согрешу, пожалуй… – не спрашивая, будет ли Степан, налил и себе, и ему мутной жидкости, в которой, не пригубив, возможно было угадать кислый, холодный вкус.

Вытянув сломанную, в крепежах, ногу, Степан сидел подле столика.

Минька кивнул Абиду, чтоб тот придвинул Степану для удобства подушки, и, едва тот исполнил веленное, приказал выйти.

От запаха рыбы и приправ у Степана кружилась голова. Рот наполнился тягучей слюной.

Перекрестившись на пустой, белёный, чистый, без паутины, угол, он тут же, не ожидая приглашенья и не глядя на янычара, начал есть.

…Степан и так его

Перейти на страницу: