– А Костя? – спрашивает он.
– Костя служит в Грузии, он начальник военкомата.
Сто лет нашему роду, двадцать девять семей с такой фамилией… Хотя многих война повышибла.
В 1874 году родился наш дед Петр Васильевич. У деда Петра было пять сыновей, в живых остались дядя Викентий да отец.
– А Линь? – кричит отец дяде Викентию.
– Ленька-то? – (Вот пошло Линь – не отлепишь!) – Ленька погиб!
– Птушка?
– Ее дом против нашего стоял, – говорит дядя Викентий. – Она была нашему деду крестной матерью. Она же единственная, кто знает, где кто схоронен, многим закрыла глаза. А что сама пережила: муж погиб, детей расстреляли немцы в сорок втором, недавно правнучка утонула…
– Почему ее так прозвали? – спрашиваю я.
Мы стоим перед железнодорожным переездом. Налево знак поворота в город Починок. Нам проезжать этот город.
– Кличка, – говорит отец. – Звать-то ее я уж не помню как. Александра Егоровна будто. Да ее так и знают, кого ни спроси: «Птушка, Птушенька».
– Птица, – наклонясь ко мне сзади, произносит дядя Викентий. – Птаха, Птушка то есть, ласковое обозначение как бы. Птушенька ты моя, кукушенька ты моя… – сказал дядя Викентий, и братья захохотали. Прошел поезд, мы свернули на боковое шоссе и через пять минут въезжали в город Починок.
Об этом малом городке на Смоленщине я знал по рассказам отца, а у поэта Твардовского есть стихотворение, которое так и называется «Станция Починок».
Вот несколько строк из него:
Но случилося весной
Мне проехать мимо
Маленькой моей, глухой
Станции родимой.
И успел услышать я
В тишине минутной
Ровный посвист соловья
За оградой смутной.
Он пропел мне свой привет
Ради встречи редкой,
Будто здесь шестнадцать лет
Ждал меня на ветке…
Это было как бы и про отца с дядей Викентием. Однажды я спросил отца: слыхал ли он поэта Твардовского, с каких он мест?
– Кузнецы Твардовские? – воскликнул отец, оживляясь, и я понял, что он не напрасно пропустил мимо ушей слово «поэт». Это ему было безразлично, он знал Твардовских с другой, более важной для его воспоминаний стороны. – Твардовские, – сказал отец, – жили семь верст от нас, кто же их не знал!
Отец тогда начинал вспоминать Смоленщину, и странные имена, даже названия деревень, необычно будоражили мои чувства, будто поднимали со дна моей памяти такое, чего я и сам не знал.
На пыльной, изъезженной лошадьми и машинами площади мы встали. Отец пошел покупать гостинцы для деревенских: конфеты и пряники.
В очереди он встретил земляка, да тут, наверное, каждый второй земляк. Смоленщина больна землячеством, чтит землячество, для смоляков земляк – первое дело.
Я застал только часть разговора отца с земляком.
– Значит, ты не ляхóвский?
– Нет, из Радино, Петра Васильевича сын… Не слыхал?
– Как не слыхал, вас там было сколько… Ты не Сергей который?
– Ну, Сергей!
– Так ты вроде в смоленской столице живешь?
– В Москве я живу, – сказал отец.
– Ишь, – говорил земляк. – Сюда, значит, проведать или как?
– Проведать, – сказал отец. – Только никого не осталось, вот раков половить. Раки у нас отменные были…
– Раки есть, – подтвердил земляк. – Сколь лет-то прошло, тридцать?
– Не меньше, – ответил отец. – Там Птушка жива?
– Жива, – сказал земляк. – Чего ж ей. А ты сильно постарел. Я тебя мальчишкой помню, ишь ты, как бывает. Нет-нет человека, будто совсем исчез, а он вдруг появляется. Ну, бывай!
Отец вернулся в хорошем настроении, в руках два куля под подбородок. Мы было тронулись дальше, вдруг дядя Викентий сказал:
– Тоньку с Сашкой посмотреть не хочешь?
– И они тут? – спросил отец весело и изумленно.
– Тут как раз, они же в Починках живут, на окраинной улице. Всего пять минут ходу, я скажу, как ехать.
Мы свернули в боковую, почти деревенскую улицу. И скоро нашли их дом.
Насколько я понимал, Тоня и Саша – две сестры, одну из них, Тоню, любил мой отец. Будто бы он даже сватался, но вышла она замуж за сына кулака Филимона, у которого мой отец в те годы работал пастухом. Филимон имел четырех коров, пять лошадей, хороший кусок земли. Должно быть, его раскулачили, но толком я не знаю. Евгений Филимонович учился в военном училище, был по тем временам, наверное, человек образованный, не чета моему отцу. Но тоже вернулся к земле, стал хозяйствовать, как это делали его отец и дед. Тоня как раз кормила утят, и руки у нее были все в сыром хлебном тесте, когда мы встали напротив. Отец молчал, и она молчала. Нетерпеливый, ходкий дядя Викентий воскликнул:
– Тоньк, неужто не признаешь, с кем я приехал? Меня помнишь? Да? А Серегу не признаешь?
Пряча измазанные руки под фартук, женщина произнесла:
– Признаю. Приехал, значит?
– Приехал, – сказал отец.
– С сыном! С сыном он! – закричал дядя Викентий, хохоча и хлопая отца по спине.
– С какого года же мы не виделись? – спросил отец. – С двадцать шестого?
– Да, – кивнула она, так же пряча руки под фартуком. – С двадцать шестого.
– Ну, твои-то дома? – сказал дядя Викентий, забегая вперед отца и вперед самой Тони. – Шурка тут?
– Все дома. Шура и сам, – сказала Тоня, поборов смущение и приглашая в дом, но втайне стесняясь своей одежды. Вышел Евгений Филимонович, суховатый, загорелый, с седой блестящей щетиной, взглянул с крыльца, прикрыв один глаз. Так он минуту, наверное, напряженно щурился, узнавал. Сдержанно поздоровался, пригласил жестом в дом. Тоня теперь наскоро вытерла руки, поправила платок и, загородясь рукой от солнца, с любопытством впрямую рассматривала отца, который медлил все входить, оглядывая двор и хозяйство.
– Сын? – спросила она, не отпуская глаз от отца.
– Да, – ответил отец, тоже как будто смущенно и в то же время бодро. От смущения он все время усмехался. Добавил: – Они вверх растут, а мы вниз.
– И внуки?
– Два внука, – ответил отец.
– А вы шустрый, – сказала она, засмеявшись. – Не изменились. А у меня вот куры, гуси, свиньи. Хозяйство… – И, спохватившись, что так и стоит, как застали ее, неловко загородила свои глаза.
– Ох, неудобно, неудобно так.
– Чего ж неудобного? – спросил отец. – Что приехал, неудобно?
– Нет, спасибо вам, только не приготовлены мы. Я сейчас, скоро…
Она быстро, как девочка, убежала. Мы прошли прохладные сенцы и сели вокруг пустого стола, так же как у дяди Викентия и у тети Ани, ждали, пока хозяева приготовятся, и все это было в порядке вещей.
Неторопливо разговаривали, обсуждали дорогу и старались не глядеть на стол, где между тем накапливалась закуска. Сало в тарелочках, чистое, нежное, как масло, от хлебного корма, ржаной хлеб, лук зеленый, потом еще лук с головками, тарелка с соленой капустой и огурчиками, положенными по краям, а в конце – яичница с салом, шипящая на большой сковороде, ее поставили посредине и пригласили сесть «лицом к столу».
Вышли приодетые уже сестры. Шура в скромном, темном, молчаливая, быстро постаревшая женщина. Тоня нарядилась в красную кофту и надела дешевенький медальончик на цепочке. Была она еще крепкая женщина, свежая лицом, часто и с любопытством глядела на отца.
Евгений Филимонович ничего не стал переодевать: так и пододвинулся со стулом в старой гимнастерке, в галифе на босу ногу. Он был по-своему интересен, все щурился, раздумывал. Руки, я обратил внимание, когда он брал закуску, были натруженные, темные от солнца и работы.
Он налил самогона и вовсе не для оправдания, а так уж, кстати, сказал, что власти, мол, самогон гнать для себя не мешают. На продажу – другое дело, а для себя, министр будто бы сказал, можно.
Говорил он это больше для меня, как городского и официального человека, он и дальше спросил: вижу ли я министров, встречал ли в Москве Твардовского, если еще встречу, чтобы передал ему привет.
– Они знают, – сказал Евгений Филимонович, – они с моим братом Костькой вместе в школе учились.
– Твардовские в Загорье жили, – то ли сказал, то ли спросил отец.
– Их отец Трифон Гордеич хутор имел, – сказал Евгений Филимонович. – Сейчас туда