Дождик, лей, дождик, лей
На меня и на людей,
А на милого мого
Сто ведер на одного!
Под навесом она отжала волосы, провела ладонями по груди, по бедрам, сгоняя воду. К босым ее ногам налипли травинки и листья полыни.
Молнии рубили небо, и яростные раскаты грома сотрясали землю.
Христя встала с ним рядом, оперлась локтем в его плечо, наклонилась, сказала:
– Не бойся ты меня, если я и ведьма, то молодая, потому зла во мне нету.
Лицо у нее было мокрое, казалось, она плачет.
– С чего вы взяли, что я боюсь?
– Да уж вижу. Не притворяйся…
От сарафана исходил запах полыни, сквозь сырую ткань он ощутил тепло ее тела, осторожно отодвинулся.
– Садитесь, Христина… Поговорим…
– Через забор? – усмехаясь, она села. – Не люблю я умных разговоров.
– Тебе бы учиться надо…
– Учиться всем надо, – она смотрела на него с насмешливым сожалением. – И выпить надо. Тебе-то ничего, а я застудиться могу.
Дождь то немного стихал, то хлестал с новой силой, стучал по крыше навеса. Тугие струйки воды катились с него, изгибаясь, падали на землю, выбивая в ней рядок воронок. Ему надо ехать. По раскисшей дороге не разбежишься: домой не доберешься и к полуночи. А ни плаща, ни накидки с собой не захватил. Христя, видимо, догадалась о его мыслях, сказала:
– Дождик зарядил надолго. Придется тебе ночевать…
И ушла в дом. Вскоре позвала его. Дождь заставил его поежиться, но он шел от навеса до крыльца медленным шагом, мысленно презирая себя.
Острее пахло свежим сеном. Дождевые капли стучали в стекла окон, и они отзывались негромким звоном. На стуле у разобранной кровати горела лампа без стеклины.
– Ложись тут, а я в амбаре постелюсь. – Пошла, у дверей обернулась: – Дверь-то закрючь… на всякий случай.
Он лежал в мягкой постели, вдыхал прохладный воздух, текший в приоткрытую дверь. Сквозь шум дождя слышал шлепанье босых ног Христи по лужам, звон посуды. Она, должно быть, убирала со стола. Потом все стихло. И ему вдруг захотелось вскочить с постели, заседлать Вороного и мчаться, разрывая грудью дождевую завесу, ощущая лицом холодящую свежесть воды и встречного ветра.
В темноте он не увидел ее, не услышал и ее шагов, почувствовал сдержанное дыхание и едва уловимый запах полыни.
– Слышишь, гром гремит, земля дрожит, – сказала она, кажется, не сомневаясь, что он не спит. – Темнота, страхота, – взялась за угол одеяла, – подвинься…
Потом было долгое молчание. Пришла всепобеждающая и всеочищающая усталость. Он ощущал на щеке ровное, теплое дыхание Христи, чувствовал на своей голове ее руку, тихонько перебирающую волосы, и плыл куда-то, пустой и бездумный…
– Митя…
Наверное, он все-таки задремал, потому что внутренне вздрогнул от ее голоса. Повернулся к ней, обнял за плечи, притянул к себе.
– Митя, дождь перестал. Тебе лучше уехать. Скоро станет светать.
– Пусть…
– Нельзя, чтобы люди о тебе плохо говорили.
С неохотой, через силу возвращался он к своему обычному состоянию. Она права, люди не должны видеть его. И эта ее заботливость тронула его. Он поцеловал ее и сел.
За окном было темно. Мирно, успокоенно шептал дождь. Уходить не хотелось, и не потому, что на улице было сейчас сыро и грязно. Он уйдет, и все вот это может уже никогда не повториться. А ведь к этому, пусть не совсем осознанно, но он шел сам. И должен уйти…
– Я не хочу, – вслух сказал он.
И она вновь удивила его своей догадливостью:
– Так надо… А ничего, будешь заворачивать.
– Вором прокрадываться? – усмехнулся он.
– Соколиком подлетать, – ласково поправила она.
– Брось! Все это не для меня.
– Не сердись… Ты же знаешь, люди не все понимают.
– А что тут понимать? Вот останусь и пусть говорят, что хотят. Я за все привык расплачиваться сам. И платить без скидок.
– Отчаянный! – За окнами чуть отбелило, и он видел ее мерцающие глаза. – А какую цену ты мне положишь?
В ласковом голосе ее послышалась та вкрадчивость, за которой, он почувствовал, копится что-то враждебное ему.
– Я не о том, Христина…
– И о том! Но не изводи себя. Со мной ты расплатился. – Она сбросила одеяло, бесстыдно вздернула к груди рубашку, похлопала себя по животу: – Если тут что-то осталось, я твоим должником буду.
Она вышибла из него остатки благодатной дремотности. Что она сказала? Разве может быть такое? Может… И что тогда? И не тогда… Сейчас должен ответить себе, кто ты есть – человек или сукин сын? Торопливо нашарил на стуле папиросы, закурил. А в чем, собственно, дело? В сущности, все решилось само собой. Неожиданно, внезапно – так что?
– Христина, я сейчас не поеду. Днем… Вместе с тобой поедем.
– Я там ничего не забыла.
– Я хочу сказать, что с сегодняшнего дня мы – муж и жена…
Она живо повернулась, привстала на локте, вглядываясь в его лицо блестящими глазами, упала ничком на подушку. Плечи ее вздрогнули, затряслись.
– Не надо, Христя, – он протянул к ней руку, провел ладонью по лицу – оно было сухое. – Все будет хорошо.
Христина вскочила, свесила на пол ноги, переломилась от неудержимого смеха.
– Ну, отмочил! – Разогнулась, стукнула его кулаком по спине: – Дурошлеп ты, Митька! – Разом оборвала смех, нежно прильнула к нему: – Спасибо за доброе слово. Только для чего тебе такая жена? Что я у тебя делать буду? Мух гонять? Баба я, Митя, доля моя в земле, в навозе возиться, детей рожать, на ноги ставить.
– Молчи! – сказал он. – Глупостей твоих наслушался. Хватит. Как сказал, так и будет.
XVIII
Все лето Панкратка работал в колхозе, сначала на сенокосе, потом прицепщиком в бригаде матери. На сенокосе и ему, и Андрюхе Манзыреву доверили конные грабли. Славная работа! Сопит лошадка, тянет грабли с большими железными колесами – шевелись, милая, перебирай ногами. Сидишь на сиденье – тарелке жесткой, за спиной позванивают изогнутые луком зубья, подхватывая