Естественная смерть – это сумма общей усталости души и тела, которая останавливает сердце, как останавливает часы слишком тяжелый для них маятник.
Тело закопали в безымянной могиле на перегоне Котлас – Воркута. Хоронил его сотоварищ по нарам и путейской бригаде, бывший старшина из соседней по Западному фронту 113-й стрелковой дивизии Иван Макарович Сухотин (по-лагерному – дед Иван). Он же принимал и последний вздох Васильцова, и исповедовал его на правах мирянина «ради страха смертного»:
– В Бога веруешь ай нет?
– Верую.
– Тогда и в Страшный суд должон верить. Веришь, что призовут нас всех на Страшный суд?!
– Верю… – не очень уверенно ответил Васильцов.
– Вот и я верю! Сыграет труба архангела «Большой сбор», и поднимутся все наши бойцы и выйдут из Пущи, встанут в шеренги али вольным строем, а рядом их начальники-командиры из Кобрина, из Минска, из Москвы, и спросит с них Главный Судия в первую очередь: «За что же вы, господа-товарищи, генералы-маршалы их жизни загубили? Сколько из них задаром в землю легли? По вашим просчетам легли, по вашим ошибкам, по вашей глупости, а то и по явной подлости? И что им, генералам-маршалам, ответить? Что скажут? Кто посчитает?
Покаются? Головы понурят? На колени падут? Простите, мол, хлопцы, проморгали, профукали…
«Ладно, – скажет положенное воинство, – ошибки, промашки – с кем не бывает. Только от одних промашек – искры из глаз летят, а от других – глаза вышибает вместе с мозгами. Ладно – там недотумкали, сям проглядели. Но что же вы потом нас сами забыли и другим помнить не велели?! Списали нас всех бессчетным гуртом в невозвратные потери? В беглецы нас зачислили, в “отступанты”. И всех одним чохом в “окруженцы” записали? И пораженцы и прочие разные “женцы” записали».
Ничего, там во всем разберутся. И ты не дрейфь. И с тобой разберутся. Если в чем виновен, так десять раз уже искупил. Верь мне, Костя!
Перекрестил его напоследок дед Иван.
– Верю… – Это было последнее слово, которое вылетело из похолодевших уст Константина Федоровича Васильцова.
* * *
Печально сложилась и судьба жены Васильцова – Княженики Николаевны Мезенцевой. Она вышла из окружения вместе со штабом 49-й дивизии, пролила немало слез по пропавшему без вести мужу, убитому, как она полагала, при ночном переходе железной дороги под Барановичами. В тот же месяц – в июле – она добралась через Смоленск и Москву в родной Ленинград, где нашла в родных стенах и дочку и маму. Но в страшную блокадную зиму 1941 года умерла сначала мама, а в апреле второго блокадного года не стало и ее самой. Девочка выжила в приюте для сирот и стала в пятидесятые годы известным композитором. Она написала реквием, посвященный маме – «Беловежская Пуща». Всю жизнь она хранила в своей квартире единственную вещь, доставшуюся ей от матери. Это была репродукция картины Шишкина «Срубленный дуб в Беловежской Пуще».
Глава пятая. Судьба майора Нищенкова
Сорок девятая… Кем-то проклятая. Приняла на себя самый первый удар. Дралась изо всех сил против трижды, а то и пятижды превосходящего противника, геройский вырывалась из окружения и сама окружала немцев, частью полегла, частью прорвалась, частью попала в плен, частью ушла в партизаны… Партизанская страда – это отдельные главы, а то и особая книга. Но тут нельзя не сказать о той трагедии, которая постигла командира 15-го стрелкового полка майора Константина Нищенкова. Пусть хоть эти строки будут ему эпитафией на не существующем надгробье…
Итак, майор Нищенков ушел в партизанский отряд, действовавший в Брестской области, и, поскольку обладал немалым боевым опытом как по гражданской, так и по финской войнах, возглавил его: партизанский отряд имени Кирова партизанской бригады имени Петра Пономаренко. Весной 1943 года в партизанскую бригаду приехал некто полковник Линьков Григорий Матвеевич с самыми широкими полномочиями – контролировать и организовывать партизанское движение в Западной Белоруссии, создавать разведывательно-диверсионные группы. По злому навету перед ним предстал майор Нищенков. Вот как пишет об этой встрече сам Линьков, пренебрежительно называя его Щенковым:
«Майор Щенков пришел ко мне со своим комиссаром. Видный, статный человек, с несколько обрюзгшим от пьянства лицом и гладко зачесанными назад русыми волосами, он вел себя подчеркнуто небрежно и с некоторой даже лихостью. Комиссар был человек степенный, держался спокойно и производил хорошее впечатление. Мы познакомились. Я… предложил всем пройтись.
– Вот, товарищ Щенков, – сказал я, искоса наблюдая за майором, шагавшим обочь тропинки по траве, – отряды наши тут застоялись, обросли семьями и вещами, дисциплина слабая. И у вас, говорят, не лучше других. Верно это?
Щенков пожал плечами и ничего не ответил…» Нет нужды пересказывать разговор с вызванными партизанами, московский начальник, только что выпрыгнувший из самолета, не смог вникнуть в обстановку и найти общий язык.
«Мы сидели на пнях вырубки в нескольких шагах один от другого. Я молчал, и все молчали. Щенков досадливо отвернулся и прутиком сбивал пыль с сапог. И тут я почувствовал, что решение, внутренне принятое мной, бесповоротно. Я поднял пистолет, прицелился в тугой затылок Щенкова и спустил курок. Раздался легкий щелчок. Осечка. Заметив общее движение, Щенков обернулся ко мне, ища причины того, что Алексейчик и комиссар соскочили с места. Я привел в порядок пистолет, – теперь я действовал автоматически, – поднял его и прицелился майору в переносицу. Он закричал и беспорядочно задвигал руками, отыскивая кобуру. Я всадил в него три пули подряд.
– Пойдемте, товарищи, – сказал я, вставая с пня. Алексейчик и комиссар смотрели на меня, словно не понимая еще толком, что произошло. – Ничего, ничего! Ничего не случилось, – сказал я и пошел назад по тропинке.
Товарищи шли позади меня. Я шагал молча, и они молчали. В этот момент я подумал, что убивать вот этак нелегко, может, труднее, чем самому подвергаться смертельной опасности, но ведь, идя в тыл врага, мы должны быть готовы ко всему.
Мы вернулись в лагерь, и я приказал зарыть Щенкова, а сам с Иосифом Павловичем Урбановичем и группой других людей выехал в его отряд…»
Не убавить, не прибавить. Картинка убийства, не расстрела даже, а убийства, нарисована самим исполнителем. Много позже, в Москве, ему скажут, что он поспешил, что расстрел был незаконным, что майор Нищенков ни в чем не виновен. Линьков принял это к сведению, но не раскаялся, не нашел вдову убитого им офицера, не повинился перед сыном Нищенкова – Вадимом. Все списал на смутные времена, на партизанские нравы в тылу врага. Семье сообщили, что Константин Борисович пал смертью храбрых в тылу у врага, место захоронения неизвестно. Место захоронения (плюс-минус сто шагов) было хорошо известно Линькову. Но он молчал. Зато стал писать книги, в которых убеждал читателей в правоте своего поступка – выстреле в безоружного майора Нищенкова. Книги Г.М. Линькова были переведены и изданы на немецком, болгарском, венгерском, чешском, польском языках. И на всех этих языках доброе имя командира 15-го полка и партизанского отряда было опорочено, оболгано.
Доследственной проверкой, проведённой в 1982 году военной прокуратурой Белорусского военного округа, установлено: «…майор Нищенков Константин Борисович в бытность свою командиром 15-го стрелкового полка [49-й стрелковой Краснознамённой дивизии] и партизанского отряда им. Кирова бригады им. Пономаренко Брестской области никаких преступлений не совершал и расстрелян 23 мая 1943 года командиром разведывательно-диверсионного отряда Линьковым Г.М. необоснованно.
В возбуждении уголовного дела в отношении последнего отказано ввиду его смерти».
Как он жил, Григорий Матвеевич, все эти послевоенные годы с таким камнем на сердце? Все-таки человеком он был совестливым, и совесть вынесла ему приговор.