«Струсил!» – усмехнулся Рузавин и выпрямился. «Прощай, свобода!» – выкрикнул он и пнул злосчастную шапку. Та, как футбольный мяч, несколько раз перевернулась в воздухе и покатилась прочь. Тогда Костя разбежался, подпрыгнул и снова поддал ни в чем не виноватого зайца. «Умри, мразь!» – проорал он и с торжеством забившего пенальти сделал победный круг, потрясая кулаками над головой.
Недолго думая, Рузавин поднял с земли то, что когда-то именовалось заячьей ушанкой. Хлопнул ею об колено. Любовно разгладил деформировавшийся от ударов мех и натянул на голову.
Улыбаясь, Костя по старой армейской привычке сдвинул головной убор на затылок, скомандовал: «Сми-и-и-рна! – и браво задрал ногу, оттянув носок. – К до-о-ому… ша-а-а-агом… ма-а-а-рш!» – рявкнул он и строевым шагом двинулся вперед.
Машенька встретила его ровно на том же месте, где он оставил ее сегодня утром. Она лежала под одеялом, вытянув руки вдоль тела и закрыв глаза.
– Спишь? – с порога спросил запыхавшийся Рузавин и, не разуваясь и не снимая верхней одежды, вошел в комнату.
– Нет, – еле слышно ответила жена.
– Поговорить надо, – объявил Костя и присел на диван.
– Говори.
– Все! – выпалил он и выдохнул.
– Что «все»? – переспросила Машенька, не шелохнувшись.
Рузавин на такое не рассчитывал, наивно полагая, что это «ВСЕ» Маша примет с первого раза. Но она, как нарочно, то ли делала вид, то ли на самом деле ничегошеньки не понимала.
– Ухожу я, – странно легко произнес Костя и провалился в пустоту.
– А я?
– А ты остаешься, – терпеливо объяснил он жене и зачастил, чтобы, не дай бог, не успела вспомнить все его обещания и обвинить во лжи. – Деньги я буду присылать. Тебе хватит, – торопился выговориться Рузавин, опасаясь, что сейчас Маша заплачет и ему придется ее утешать. А раз утешать, значит, оправдываться. А потом еще и прощения просить.
– Не надо, – вдруг выговорила она и отвернулась лицом к стене, натянув одеяло на голову.
– Почему не надо? – растерялся Костя.
– Не надо, – повторила она и накрылась одеялом с головой.
– Ма-а-аш, – он протянул было руку, но тут же ее отдернул: «Не трогать. Не обещать. Не извиняться». Рузавин вспомнил сегодняшнюю ночь, залился краской и утвердился в своем решении окончательно. «И так кругом виноват, – легко согласился он. – Всю жизнь себя корить буду. Но лучше буду за то, что сделал, чем за то, что мог, а не решился».
– Иди, – глухо раздалось из-под одеяла.
– Сейчас, – медлил Костя.
Машенька высунула голову, было видно, что она борется со слезами, а потом закрыла глаза и на одной ноте тоненько завыла, комкая в руках край пододеяльника: «И-и-и-и-иди!»
Рузавин вскочил как ошпаренный, как будто ему сказали «жить будешь», и метнулся в прихожую, где сидел, поблескивая в темноте глазами, Абрикос, встревоженный странным поведением хозяев.
– Вот так-то, брат, – бросил ему на прощание Костя и аккуратно, чтобы, не дай бог, не хлопнула, затворил за собой дверь.
* * *
Машенькина жизнь кончилась. Сразу и навсегда. Не заладилось и у Рузавина, обосновавшегося, чтобы начать все заново, сначала у матери, а после ее смерти – у Веры, в крохотной комнатке в пристрое военного госпиталя.
Сердобольная и вечно уставшая, Вера уговаривала себя не осуждать брата, но от этого становилось только хуже, возникало ощущение, что в доме покойник, о котором либо хорошо, либо никак.
Больше всего она остерегалась встречи с теми, кто был причастен к этой истории, поэтому, завидев Михалычеву Клавдию, торопилась, если успевала, перейти на другую сторону, чтобы избежать объяснений. Впрочем, их от нее никто и не требовал. Равно как и от Кости, разорвавшего отношения с наставником и его женой.
Странное чувство вины не покидало Веру ни на минуту. Ей было жаль бывшую невестку, поэтому она легко отзывалась на просьбы брата то забрать оставшиеся теперь в Машином доме документы, то отнести деньги.
Как ни странно, сама Машенька печальную золовку впускала в дом с радостью, деньги брала равнодушно и с готовностью рассказывала о нехитром своем существовании в окружении десятка кошек, добрую половину которых она называла именем бывшего мужа.
Кроме Веры, добровольный патронаж над Машей Соболевой взяла Елисеева Клава, нет-нет да и поминавшая Костю недобрыми словами, услышав которые Михалыч покорно опускал голову и махал рукой:
– И не говори, мать.
– А я буду! – грозилась супруга и наскакивала на мужа, призывая того признать известную всем истину: – Одна беда от вашего брата! Сгубили девку, – шипела она без вины виноватому Михалычу.
– «А я-то тут при чем?» – оправдывался он и отводил глаза в сторону. А то ни при чем?! – осекала его Клавдия.
– Да я первый, – горячился Михалыч, – если хочешь знать, говорил ему: «Не женись, Костян! Не надо. Не нагулялся еще. Подожди»…
– Нет, это ты подожди, – бросалась в бой Клава. – Это ты подожди. Куда твои глаза смотрели, бесстыжие?!
– Хватит! – грохал по столу муж.
– Не хватит! – отказывалась сдаваться Клавдия, но через минуту умолкала, исчерпав все аргументы.
– Поговори с ним. Как отец, – просила она мужа.
– Говорил, – признавался Михалыч. – Сказал, не вернется.
– А ты что?
– А я говорю: «Пропадает девка».
– А он?
– «Мне тоже не сахар», – говорит.
– И? – никак не могла успокоиться Клава.
– Уехать хочет.
– А чё ж не едет?
– Откуда я знаю?! – раздражался машинист. – Он полгода уже на другом маршруте ходит. «Не могу, – говорит, – с тобой. Хочу, а не могу. Как отговорили, мол».
– Знает кошка, чью сметану съела, – с удовлетворением изрекала Клавдия, успокаивавшаяся при сообщении о Костиных страданиях. – Так ему и надо. Мало еще!
– Тебе-то какая разница? – не выдерживал Михалыч, искренне сочувствующий своему бывшему помощнику.
– А такая, – могильным голосом начинала вещать Клава. – Вот как приду я к ней, так хоть назад беги. Девка молодая, а по лицу – чисто старуха. В доме вонь, сама не прибрана. «Как ты, говорю, Маша?»… «Хорошо», – говорит, а сама сквозь меня смотрит. «Работаешь?» – спрашиваю. «Работаю», – отвечает. А я ей: «А зачем ты меня, Маша, обманываешь? Я же, – говорю, – в прачечную твою заходила, с женщинами разговаривала. Не вышла ты, говорят. Неделю как тебя нет»… «Неделю?» – удивляется. А сама худа-а-ая! Стра-а-ашная. Думаю вот, обстричь ее надо, а то волос как пакля. «Когда, – говорю, – мылась-то?»… «Вера, – говорит, – меня мыла».
– Приходит, значит, Вера-то? – радовался Михалыч.
– Вера-то приходит, – продолжала Клавдия. – Дай ей Бог здоровья. Божий она человек.