– А то я знаю, – пожимал плечами Елисеев.
– А то нет! – отказывалась верить Михалычу жена и философски подытоживала: – Чё делать-то? Жизнь такая. Сегодня – одна, завтра – две.
– Не видел, – пытался защитить бывшего помощника машинист, но безуспешно, Клава заводилась с пол-оборота и начинала кричать:
– Ты мне зубы-то не заговаривай! А то я не знаю. Вся контора знает, а он нет. С Людкой-поварихой живет.
– С Людкой? – оживлялся Михалыч, а потом скисал и бубнил: – Не знаю, не видел. Твоя Маша вон тоже сожителя нашла.
– Видала я этого сожителя! – кривила губы жена. – Сморчок-стручок. Кто, говорю, это? А она мне отвечает: «Человек». А то я не вижу, что человек. «И чё, – говорю, – у тебя этот человек делает?»… «Живет», – говорит. Дома у него нет, понимаешь ли. Видят, дурочка, и рады стараться, сволочи. Этот ей деньги передаст, значит, а они тут как тут. «Займи, Маня, до получки». Ей бы спросить: «А откуда у тебя, человек, получка?» А она – нет: «Возьми, пожалуйста». Во все верит. Жди потом этой получки.
– Да она ждет разве? – предположил Михалыч.
– Ясное дело, не ждет. Ей все равно. Она ведь думает, деньги Вера приносит. Еще принесет. Я уж говорю Вере-то: «Не отдавай ты ей все разом. Сегодня – кусок. Через полмесяца – другой. Раздаст ведь!» А она: «Не мое дело! Велено передать – передам». И вот вроде умная женщина, а такая же чудачка, как и твой. Понятное дело – одна семья, одним миром мазаны. Видишь, жизня-то у них не выходит. Вера – одна. И твой вот жену бросил.
Увлекаясь беседой, Клавдия, как правило, не замечала, что на полшага отступала от официальной правды, которую обычно излагала Михалычу: что, мол, если б не она, не Клава, то неизвестно, что вообще было бы и как бы он сам, хренов наставник, в глаза людям глядел, коли допустил все это бесчинство – развал молодой семьи и прочее.
На самом деле особо виноватым она своего мужа не считала, просто так уж, ради вселенской справедливости, шумела, призывая его к ответу за всю скопившуюся в мире мужскую неверность и безответственность. В глубине души она верила, что ноги у этой истории растут из другого места – порча, отворот, проще сказать – нечистая сила. Зря они тогда ее не послушали, когда тревогу била. А теперь – что? Назад пути нет. Испортили девку. До свадьбы еще испортили. А то она, Клава, не помнит, какой сыр-бор в загсе разгорелся: «Свою фамилию носить буду!» Вот и носи, донашивай теперь.
Михалыч с женой не спорил. Не умея рационально объяснить произошедшее, он тоже видел причины потустороннего свойства, а потому Костю жалел ничуть не меньше, чем Машу. Много больше, потому что родным считал. Старшим, так сказать, сынком. И по первости даже просил на маршрут вернуться, умолял, можно сказать. Не согласился Рузавин.
– Всякое бывает, – делился Михалыч с недоумевающими мужиками и заранее не любил всякого, кто должен был прийти на Костино место. Машинист капризничал и писал жалобы в контору, чтобы заменили помощника. Наивно верил, что рано или поздно число кандидатов подойдет к концу и Рузавин вернется, если и не по своей доброй воле, то по служебному распоряжению.
А контора плевать хотела на его капризы. Ей-то какое дело?! Не устраивает – сам уходи. Насильно держать не будем. Твоя пенсия, ты и работай. А не хочешь, не работай: в ремонтники переходи.
Ремонтной службы Михалыч боялся как огня. К ней, думалось машинисту, относились люди второго сорта, отщепенцы и прихлебатели, ни на что другое не способные, как только молотком по колесам стучать. Поэтому, узнав, что Рузавин оказался в ремонтниках, не на шутку расстроился, углядев в этом конец Костиной жизни.
В ремонтниках бывший помощник Елисеева долго не задержался – расчет взял. Услышал Михалыч – обрадовался, но уже через минуту затосковал и чуть не заплакал, предчувствуя недоброе. Прикипел он к этому парню. Все ждал – придет попрощаться. Скажет чего-нибудь напоследок, а может, бог даст, обратно попросится. Но верить – особо не верил. Знал, что назад пути нет. Не бывает так. Правильно люди сказывают: «Про старые дрожжи не говорят двожды».
Но все-таки бывший поммаш пришел. Правда, не узнал его тогда Михалыч: вместо знакомого обычно опрятного парня стоял перед ним хлипкий мужичонка – щетина, глаза, мутью подернутые, морщины у рта залегли, губы вниз тянут.
– Ты, что ли, Костян? – засомневался бывший наставник.
– Я, Михалыч, – смутился Рузавин.
«А чё ж это с тобой, парень, сталося?» – хотел задать вопрос машинист Елисеев, но сдержался и, насупив брови, строго спросил:
– Какими судьбами?
– Попрощаться… – Немногословный Костя избегал смотреть старшему другу в глаза.
– Чё так? – Михалыч нацепил на свое лицо равнодушное выражение.
– Уезжаю, значит.
– А куда? – вроде как неохотно поинтересовался бывший наставник.
– В Тикси.
– Эк куда тебя занесло. А чё ж своя земля-то? Не держит?
Молчит Рузавин. Глаза потупил. Под ноги смотрит.
– Не уезжай, – вдруг жалобно попросил его Михалыч, и губы у него дрогнули: того и гляди заплачет.
– Не могу, – переступил с ноги на ногу Костя, но с места не тронулся. Вроде не договорили.
– А ты смоги, – потупил глаза Михалыч, по-бабьи вытирая лицо.
– Нет, – выдавил Рузавин и сорвался. – Ну прости ты меня! Прости! – захлебнулся он. – Ну простите вы меня все! Ну гад я! Подонок! Ну не могу я с ней жить!
– Ну и не надо. Не надо, раз не можешь. Разве я тебя, сынок, не понимаю? Очень даже понимаю, – как наседка, заквохтал Михалыч и попытался обнять парня. – «Только от себя-то не убежишь…» – захотелось сказать ему Косте, но слова застряли в горле. Михалыч закашлялся. – Далеко уж больно… – снова потупился.
– Вот и хорошо, что далеко, – вытер рукавом нос Рузавин и протянул Михалычу руку. А тот схватился за нее, как утопающий за соломинку, и затряс. Да тряс до тех пор, пока Костя не сжал его ладонь с такой силой, что стало больно.
– Уезжаешь, значит? – заново начал Михалыч процедуру прощания. И Рузавин снова послушно кивнул в знак согласия, аккуратно высвобождая руку. – Совсем, значит?
– Совсем, – подтвердил бывший помощник и наконец-то разорвал мучительное рукопожатие.
– Так напиши, сынок! Ждать буду! – не стесняясь слез, прокричал вслед уходящему Косте Михалыч. – Напишешь?
– Нет, – донеслось до бывшего наставника. А может, и не донеслось. А может, и не говорил ничего Рузавин, а он сам придумал, чтобы не ждать и на встречу не надеяться.