…
Как-то выглянул в растворённое окно, дышащее тёплым летним ветерком. Там мальчонка через двор бежит, только пятки сверкают. Окликнул. Велел у соседа гитару попросить. Страсть как песни захотелось. Мальчишечка заработал двадцать копеек серебром.
– Спой мне, Вова. «Шарабан» спой.
Была такая блатная песенка про воровку. Ловкачку, знающую, что такое жизнь, из тех, кто умеет подниматься с нуля. Ох, любит он чувственный перебор этих струн…
«Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка…».
Грустный, отчаянный, разрывающий грудь мотив.
«Хотите пейте, посуду бейте,
Мне всё равно, мне всё равно!».
Ком застрял в горле. Где она? Ещё в апреле вот здесь, совсем рядом, он обнимал её, смотрел в синие брызги её глаз… Сейчас у неё другой. Он знает! Ужасно хотелось рассказать об этой своей муке. Что любит он одну девчонку-шарлатанку, к тому ж американку. Ну и что, если ей далеко за сорок… От этого она не перестаёт быть ужасной девчонкой, авантюристкой самой высшей марки. Она во всём его достойна. Но разве Вове такое расскажешь? Она настоящая, отчаянная хулиганка и воровка – украла его буйную голову. Увы, не сердце, голову. То, что у него от Бога. Пусть бы поганое, чертячье сердце. Она может сделать всё, что угодно. Мир перевернуть. Взять кредит на миллион. Лишь силой своих синих глаз. Никого не боится. Решил подпеть, а слов-то не знал… Вставил строчки каких-то старых стихов… Вова Эрлих сразу смолк, только слушал…
«Шафранный день звенит в колосьях,
Проходит жизнь, проходит осень…
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка да шарлатанка».
Мотив лился, лился, казался бесконечным, как восточная мелодия. Потому что Вова старался как можно дольше её наигрывать. Стихи запоминал, едва дышал, так слушал. Подхватывал только припев.
«Рыдайте, други, рыдай, родная,
Стони, стони, душа больная…
Ах, шарабан мой, дутые шины,
А я поеду да на машине».
Вспомнились все их поездки, Париж, замки Рейна, любовь Исиды к авто, к быстрой езде. Её не могла удовлетворить никакая скорость. «Скурри, скурри», – звучал в ушах нежный голос. Он причинил Исиде много боли… Ещё её уверенность, что непременно погибнет в машине.
Горло сжало спазмом, слёзы лились из глаз. Вова смотрел на него, не отрываясь, дёргал струны…
Слёзы были горячие. Едва прохрипел:
«Всё обойдется, как смех, растает —
Не пой, мой друг, – душа пустая…
Ах, шарабан мой, американка…»
Продолжать не мог, упал спиной на диванные подушки, слёзы заливали лицо, рот.
Вова отбросил гитару, она отозвалась глухим нестройным звоном. Гладил светлые волосы, просил не плакать.
«С каждым днём я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела…»
Уж не тень ли его преследовала в Европе, не она ли Чёрным Человеком маячила ему за зеркалом, в Бостоне? Как знать… Юным, ещё семнадцатилетним, в письме Мане Бальзамовой он писал, что совсем изолгался, что продал душу дьяволу, и всё за талант. Что такое договор с дьяволом? Лишь согласие в душе, про себя. Ничего больше не надо. Можно не рассказывать об этом никому. Бесполезно рассказывать… А договор скрепил позже, поцарапавшись перстнем. Когда хлопнул Толика по руке. Повертел лучезарное кольцо на пальце. Вроде как мешать оно ему стало последнее время. Утомил дикий вихрь «золототканого цветенья». Он удушливый, как запах глицинии. Как тот старичок из переулка сказал? «Ляксандров перстень». Соврал, небось, шельма. А вдруг нет? Вот с того момента и закружил его вихрь подлинной славы. Толик был рядом. Теперь он враг. Не боится он его козней. Так и написал в письме Рите Лившиц: «Не боюсь я этой мариенгофской твари и их подлости нисколечко. Мышиными зубами горы не подточишь».
…
Старался не смотреть в окно. Сигаретный дым рассеялся. Прижал щёку к холодному дереву. В искривлении стекла чудилось пугающее, знакомое лицо. Мутные, отвратительные глаза вопрошали: боишься, смертный? Глаза его пусты, потому что нет за ними души… Он всегда верил, что «Слово изначально было тем ковшом, которым из ничего черпают живую воду». Сейчас ему казалось: молитвы не помогают. Чёрный Человек сильнее слабых слов, слетающих в муке грешной души. Но должно же быть заветное, самое главное Слово, которое перекрыло бы это зло… Что это за Слово? Обрывки старославянских фраз вертелись в голове. Покачивание поезда баюкало его страх. Но закрыть глаза?! Невозможно… Старался держать их открытыми. Его стихи, последней поэмы – звучали своим странным ритмом в измученном мозгу. Будто далёкая, почти неосязаемая ухом мелодия – слышался «Реквием» Моцарта. Поезд остановился. Какой-то человек, укутанный с ног до головы, сел напротив. Ах, вот кому продали билет, – мелькнуло в голове. Хорошо, что он теперь не один. Но мерзкая, издевательская ухмылка Чёрного Человека заставила его вскрикнуть… За окном синел рассвет. Он был в купе один. Так и уснул, сидя, прижавшись к дереву рамы. Горло слегка болело, видимо, продуло. Ночные страхи отползли, съёжились. Страшно хотелось пить. Как жаль, что его в Москве поили пивом, вином и ромом. И никому не пришло в голову дать ему с собой фляжку с чаем. Сам он забыл обо всём… Догоревшая до дна толстая свеча ещё дымилась. Странное дело: теперь, глядя в волшебную синь за окном, он понимал, что эти его кошмары – ненастоящие, просто боль уставшего ума.