Бабушка и дедушка жили в фахверковом доме с пристроенной к нему парикмахерской – их парикмахерской. Слева по коридору была кухня, справа – гостиная. Деревянная винтовая лестница вела на второй этаж, где и находился кабинет. При каждом шаге ступени скрипели, как крышки гробов в жутких фильмах про вампиров, – по крайней мере, так это воспринималось тогдашним четырнадцати- или пятнадцатилетним подростком. Я входил в квартиру, видел, как бабушка возится на кухне, искал деда, спрашивал, где он, получал ответ: «В кабинете» – взбирался по скрипучей лестнице наверх и видел его за столом, погружённого в работу. Затем он с улыбкой поднимал глаза. Всё ещё занятый своим письмом, но уже фокусируясь на пришедшем внуке, он, наконец, спрашивал: «Ну, как дела?» – или произносил другую ничего не значащую фразу, просто чтобы начать разговор. В один из таких дней, должно быть, где-то в середине восьмидесятых, я начал расспрашивать его о войне. Почему интерес проснулся именно тогда? Очевидно, свою роль сыграла школа, где каждый год тему Третьего рейха поднимали вновь (Холокоста, напротив, почти никогда!). Имели значение и мои музыкальные пристрастия, на которые повлияла отцовская коллекция пластинок: сам он никогда не был хиппи, но любил их музыку. С большим интересом я слушал Эрика Бёрдона и The Animals, пытался разобрать тексты на слух и понять, о чём они, что, благодаря постоянным урокам английского, удавалось мне всё лучше. Бёрдон пел о войне во Вьетнаме, протесте, сопротивлении и том, другом, казавшемся мне экзотическим и притягивающем стиле жизни, что был так далёк от мира моей деревни. Так или иначе, одно наложилось на другое, и вопрос 1968 года[6] стал моим вопросом – возможно, ещё и потому, что мои родители никогда им не задавались.
Меня интересовали не только возможные военные преступления деда, но его опыт и война вообще. И это более фундаментальное любопытство явно преобладало. Во всяком случае, я не испытывал никакого гнева, что отличало меня от вопрошающих из первого послевоенного поколения. Впрочем, в нашей семье их и не было: ни мои родители, ни дедушка с бабушкой никогда не говорили о войне, опыт деда долгое время тоже не был предметом обсуждения. Всякий раз, когда кто-то касался этой темы, всё заканчивалось неловкой тишиной или несколькими небрежно брошенными ничего не значащими фразами, интонация которых отбивала всякое желание продолжать разговор.
И всё-таки в один прекрасный день, возможно, в 1986-м, я набрался смелости и пришёл к деду с расспросами. Сначала общими и совершенно безобидными вроде: «Дедушка, скажи, где ты вообще был во время войны? В смысле, в каких местах?» Я думаю, он был весьма озадачен, когда впервые услышал такое от внука-подростка. И отмахнулся бы, будь это кто-то из поколения детей. Но отказать внуку было трудно. Он доверял мне. Дед помедлил и после некоторых раздумий решил не молчать, ответить хоть что-то. Возможно, он рассуждал так: «Ладно, сейчас расскажу какой-нибудь забавный анекдот, этим всё и кончится». То, что он вспомнил тогда, во время нашей первой беседы в его кабинете, было действительно больше похоже на анекдот. Кажется, это случилось в начале войны в оккупированной Франции. Карл служил в войсках снабжения, в одной из захваченных деревень (или это было поместье) они разграбили погреб с шампанским, а затем устроили весёлую попойку для своих товарищей. Примерно так мне запомнилась та история. Вскоре я спросил, был ли он всё-таки на Восточном фронте, например в Сталинграде. Не думаю, что Карл когда-нибудь лгал мне. Он ответил: «Да, в Сталинграде я тоже был» – при этом давая понять, что на этом разговор окончен.
В последующие месяцы и годы я снова и снова возвращался к Карлу с расспросами, и с каждой историей, которой он делился, росло моё желание как можно больше узнать о том чужом, далёком, кажущемся невероятным времени. Меня завораживало, что каждый раз дед представал иным, в новом свете. Он показывал снимки, с которых на меня смотрел молодой красивый мужчина лет двадцати пяти, описывал бесчисленные эпизоды службы в вермахте, рассказывал о далёких краях, чужих городах и народах. Я был в восторге. Когда он говорил, в моей голове рождались картины и целые приключенческие фильмы. Я видел себя самого солдатом вдали от дома… Война и дед, участвовавший в ней, обладали особой притягательной силой. Юношеские мечты, однако, были с горьким привкусом: мне было известно о страданиях и несправедливости, которые принесли с собой Германия и немецкие солдаты. Я испытывал что-то вроде чувства вины, но не столько из-за совершённого моими предками, сколько из-за того, что я сам, считающий себя убеждённым пацифистом, столь бесцеремонно предавался авантюрным мечтаниям, фантазировал, каким был бы солдатом, и тем самым предавал свои принципы. Чувство ответственности вкупе с неутихающей потребностью как можно больше узнать об ужасах Второй мировой – той самой войны – заставляли меня всё больше мучить деда вопросами о Сталинграде, мёртвых, смерти как таковой. Поначалу он не отвечал вовсе. Я не сдавался и объяснял, как важно для моего поколения больше узнать о том, что происходило на войне, к тому же из первых уст, от тех, кто там был, и тогда он начинал говорить – нерешительно, с большой неохотой, поминутно обдумывая каждое слово, урывками, затем всё более связно. Его воспоминания по-прежнему ограничивались отдельными эпизодами, он говорил о том, что всё ещё помнил 40 лет спустя, и – я уверен – по-настоящему травмирующие переживания дед продолжал держать при себе. Сегодня, спустя ещё 30 лет, я и сам позабыл кое-что из рассказанного Карлом. Но два эпизода глубоко впечатались мне в душу. Я отчётливо помню голос деда, атмосферу и то, что чувствовал сам.
Я спрашиваю, убил ли он кого-то тогда, на войне, он отвечает уклончиво и рассказывает историю об одном дезертире. (Теперь, записывая свои воспоминания, я уже не уверен, что