— Так… Савелий?
— Что? А… да, той погани в мозгах не чувствую, — я потрогал башку, которая была холодной и липкой от испарины. — Думаю, теперь, если вы начнёте лечить, то он полечится.
— Попробуем. Но вы далеко не уходите.
Теперь зеленое сияние легло на грудь болезного невесомым одеялом. И впиталось в эту самую грудь. Он зашевелился, заёрзал, а потом снова открыл глаза, чтобы сказать:
— Хр!
— Попить ему дайте, — я вспомнил себя после долгого лежания. — У него, небось, во рту спеклось всё.
Тотчас началась суета.
А я… я вышел. Что мне там было делать. Палата не так велика, чтоб не чувствовать себя лишним. Но Тьму оставил. Чисто так, на всякий случай. А то и вправду, может, тварюга в другое место спряталась и ещё себя проявит.
Пациента напоили.
Раздели. И преодолев вяловатое сопротивление человека, который, кажется, плохо понимал, что с ним происходит, отёрли уксусом. Потом снова одели. Снова ощупали…
Ничего интересного.
— Где… я? — голос у него оказался низким и сиплым, как у запойного алкоголика.
— В больнице, — Николя снова поделился силой и судя по довольному виду, сейчас от этого был толк. — Вы помните, кто вы?
— Д-да… К-каравайцев. Каравайцев Егор Мстиславович… учитель… учитель… м-математики… и естественных наук… п-пригласили. В гимназию… п-преподавать. Ехал из… Пензы… должен был п-прибыть, — он слегка заикался, то ли от волнения, то ли последствия твари в мозгах сказались. — Личная встреча… с-сказали, что директор уезжает, но очень хочет… п-пересечься… и шёл на п-постоялый двор…
— Что помните?
— Помню? Да… п-помню… я только вошёл, как… звук такой… п-простите, у меня очень чувствительный слух. И звук этот. Чрезвычайно неп-приятен. И такой страх вдруг охватил. Я п-побежал… и упал. К-кажется. Стыд какой. Теперь меня точно не п-примут… Что со мной? Я головой ударился, так?
— Вроде того, — смущённо ответил Николя. — Вы попали под прорыв.
— Да? Это… странно. Нет. Это не п-прор… рыв, — он с усилием, но выдавил слово.
— Почему?
— Я же уп-поминал. Слух… мне случалось быть п-при открытии п-прорыва. Они… звучат иначе. Я… я даже из… избрел… аппарат. З-с… зс-вук-вой ан… анлизатор. Он… улавливает и усиливает волны. В том числе и п-поэтому ехал. Надеялся п-попасть в п-патентную… к-кмиссию… а мой саквояж?
— Увы… прорыв. Воздействие неизвестной энергии и вещи все, к сожалению, пропали.
— И чертежи. И п-прибор… ничего, — он успокоился как-то быстро. — Там п-просто… п-просто повторить. Но это не п-прорыв. Я испытывал. П-пробовал… если слышали, рядом с Пензой п-прорывы часты… и у меня п-получалось по изменению спектра стандартных волн предсказать места… но этот… он иначе звучал. Совершенно иначе.
— Не волнуйтесь, — сказал Николя. — Вам надо отдохнуть. А вечером придёт человек, которому вы всё подробно расскажете…
А я послушаю.
Не, ну это точно интересней, чем правила применения ера, фиты и ять. От последнего у меня на языке одна ять и крутится…
Глава 32
«Он старался казаться мрачным и озлобленным ненавистником, как и положено суровому революционеру. А в сущности это был завистник, скудно одаренный, но страстно мечтавший о популярности в Петербурге. Основную группу московских бунтовщиков-студентов во главе с З. отправили на каторгу, и он подхватил упавшее знамя»[42]
Из протокола допроса
Карп Евстратович явился на следующий день, и не просто так, но с нарядной коробкой, перевязанной розовым бантом. От коробки пахло ванилью и шоколадом, но мне только и позволили, понюхать.
— Это дамам, — сказал Карп Евстратович, вручив коробку Николя. — Будьте любезны передать… и мой поклон Татьяне Ивановне. И Татьяне Васильевне. Я бы хотел с ней побеседовать. Потом. После.
Бессердечный человек. Можно подумать, если я не дама, то и сладкого не люблю.
— Хоть бы пироженку захватили, — буркнул я и, изобразив обиду, отвернулся к окну. Правда, за ним ничего интересного не происходило, а кусок пейзажа с больничной лужайкой за прошедшие дни я успел изучить куда лучше, чем учебник по латинской грамматике.
Вот на кой учить латынь?
Ладно, русский.
Математика. Это понять можно. Даже Слово Божие в нынешних реалиях практическую пользу несёт, потому что молитва — это своего рода оружие. Но латынь? Откуда она вообще?
— Поделятся.
— Думаете? Сейчас вон чаёк организуют и сожрут всё.
— Совсем скучно? — за что люблю нашего жандарма, так это за душевную тонкость и понимание.
— Ага… — я вздохнул и учебник поднял. — Видите, чем маюсь?
— От души сочувствую, но ничем помочь не могу.
— А… скажем, издать указ там? Ну, грамоту какую от полиции. Что, мол, за особые заслуги перед жандармерией, я избавляюсь от необходимости учить латынь?
Смех у него звонкий. И усталость в глазах ненадолго отступает.
— Я вам торт принесу. Завтра. Хотите? За заслуги. А вот если грамоту выписать, вы мигом отверженным станете, — и это уже было сказано вполне серьёзно.
— Ничего не вышло?
Я, конечно, далеко не настолько душевно тонок, но кое-что понимаю.
— Скажем так… всё…
— Пошло не по плану?
Карп Евстратович кивнул.
— Не расшифровали?
— Отчего же. Расшифровали. Он использовал один из простых шифров, весьма популярных у людей определённого толка. Двенадцать имён. Одиннадцать, поскольку Роберта Даниловича вы сами изволили вычеркнуть из списка.
Карп Евстратович подошёл к столу и приоткрыл тетрадь. Поглядел на меня. На тетрадь.
— Чего? Ну да… убивать у меня получается лучше.
— Это и печалит. Хотя в своё время я тоже изрядно мучился. Бывало стараешься, пишешь, а чуть отвлечёшься, и клякса… или муха. Если тонет в чернильнице, ты перо макнул, вытащил, а она плюхается прямо на лист. Вы бы знали, как я ненавидел мух. Хуже только тараканы.
Произнесено это было с лёгким оттенком ностальгии.
— И что, тоже гувернантка по рукам била?
— У меня был гувернёр. Он предпочитал розги. Правда, потом отец отдал меня в гимназию, а там пороли уже не так часто. Всё-таки я был довольно старательным.
— Детей бить вообще нельзя!
— Не думал, что вы тоже из последователей Пирогова[43], — Карп Евстратович удивился вполне искренне. — Мне его концепция тоже близка и кажется весьма разумной. Особенно ввиду последних событий.
Учебник по латыни он