– Понятно, что ты про тюрьму ничего не знаешь. Никто не знает, пока туда не попадет, – заметила она, пытаясь улыбнуться, и тут же стала серьезной. – Но сначала я должна рассказать тебе об Анджеле. В общем, она была потрясающей красоткой. Мама всегда с идеальной укладкой, брат-спортсмен, в которого я влюбилась… Как это называют? Перенос влюбленности? Анджела была такой… какой я хотела бы стать, но не стала. Вот почему я ненавидела ее и обожала, боготворила и завидовала до смерти.
Меня потрясло, что потом, уже на суде, я узнала, насколько она была не уверена в себе. Анджела ходила к психологу, но никогда не говорила мне об этом. У себя в дневнике она писала, как ей трудно соответствовать ожиданиям, как мать на нее давит. Школа, весь мир: она чувствовала, как они дышат ей в затылок и требуют, требуют. А для меня ее мать была лучшей в мире: полностью посвятила себя детям, обеспечивала им достойное завтра. Меня много кто ненавидит, но ее ненависть самая сильная. И я ее понимаю.
Каждый год в день памяти Анджелы она организует траурные шествия. Каждый год покупает целую полосу в местной газете, чтобы вспомнить о дочери и снова заявить о том, что я должна за все ответить. Я получила шестнадцать лет – максимум для несовершеннолетней. Из них отсидела четырнадцать лет, четыре месяца и девять дней. Меня освободили досрочно за хорошее поведение. Ты даже не представляешь, какой шум она подняла: ходила на телевидение, на радио, писала письма в министерство. Жаль, что я не могу ей объяснить, что этот год и восемь месяцев ничего не изменят. Ни для меня, ни для нее.
Но ведь это ее дочь. Она произвела ее на свет, растила, прочила ей блестящее будущее врача-хирурга, или бизнесвумен, или «мисс Италии», которая вышла бы замуж за успешного мужчину и родила четверых или пятерых детей. Но явилось это дерьмо на палочке – то есть я, червяк, рожденный непонятно зачем, – и все разрушило. – Эмилия покачала головой и широко развела руками. – Как я могу осуждать ее? Ведь так говорят, да? Осуждать. Смогу ли я объяснить ей, что я не мать и никогда ею не стану, но мне кажется, я понимаю, что она чувствует? Ее пустоту, ее отчаяние. Она все равно мне не поверит.
Эмилия закурила третью сигарету, а я встал, чтобы открыть окна и выпустить скопившийся в комнате дым, подышать свежим воздухом.
– В декабре 2000 года, в выпускном классе, она стала встречаться с одним типом. Тридцать семь лет, жена, маленький ребенок. В общем, похотливый самец, развратник. Но она потеряла голову.
Ей все казалось невероятным, понимаешь? Он работал в автосалоне, продавал подержанные машины. Качался в спортзале, загорал в солярии, брил ноги. Неотразимый, хоть сейчас на ток-шоу. Хвастался, что даже прошел отбор куда-то там на телевидении, но его не взяли.
Так что он остался в провинции, завел семью, а мечты о телевидении заместил интрижкой с симпатичной девчонкой. Для Анджелы я стала пустым местом.
Вечерами, когда могли, они встречались. И потом, она с ним спала, она потеряла девственность, то есть она поднялась, перешла на следующий уровень, а я… представь, – Эмилия грустно улыбнулась, – мне пришлось ждать тебя все эти годы.
Кажется, мои зрачки расширились, поэтому Эмилия решительно закивала, подтверждая, что я был у нее первым.
– А Эмануэле?
– Сосед?! – Эмилия засмеялась. – О, я могу прекрасно врать, если захочу.
С моего лица не сходило недоумение, так что Эмилии пришлось рассказать мне правду про Эмануэля, про записки, которыми они перебрасывались через решетку. Мое сердце ликовало и плакало.
Но мы сидели у стола, на котором лежал портрет Анджелы Массиа, и потому было неуместно отвлекаться и хохотать.
– Я была нужна ей. – Эмилия посмотрела на листочек с портретом и поправила его, осторожно погладив рукой. – «Мама, я пойду погулять с Эми», «Мама, мы будем делать уроки у Эми» – и все становилось возможным. Я была предлогом, прикрытием для их уединений на парковке, на пляже или в сосновой роще на побережье. А когда он был на работе, или с семьей, или с друзьями, я становилась его заменой и должна была выслушивать ее исповеди, ее рассказы о том, как она его любит, какой он классный и что, когда ей исполнится восемнадцать, он уйдет от жены и они поженятся. Ни разу она не спросила: а как ты? Ты вообще существуешь? И я ревновала. Чувствовала, что меня предали. Скажешь, ерунда? Конечно, разве могут быть серьезные причины, веские причины для того, что я сделала?
Эмилия провела рукой по лицу, как будто хотела стереть его. Волосы у нее на висках взмокли от пота. Она налила себе еще немного ликера, потом встала и взяла упаковку чипсов, чтобы не захмелеть. Я смотрел на нее, и мне казалось, что она теряет килограммы, теряет годы по мере того, как слова выходят из ее тела.
На часах было десять. Мы оба еще ничего не ели.
– Можешь рассказать мне остальное в другой раз.
– Нет, надо сейчас, – ответила Эмилия, отправляя в рот картофельный ломтик. – Иначе мы не сможем двигаться дальше, я не смогу остаться здесь. Иначе я никогда не найду себе места.
– Хорошо, – согласился я. Я вспомнил про Соседа, про других девушек, которых она упоминала: Ясмина, Мириам, Афифа. – Расскажи мне сначала о тюрьме. Это ведь тоже часть истории, правда? Важная часть. Мне интересно узнать и об этом.
34
С половины одиннадцатого и до трех часов утра Эмилия рассказывала мне о тюрьме все, что я позднее здесь пересказал. И эти часы, скажу честно, были прекрасны. Было много боли, но глаза Эмилии были живыми, выражение ее лица постоянно менялось, ее слова лились на меня, как летний дождь.
– Я не знаю, как представляют себе на воле колонию для несовершеннолетних. Но могу сказать, что среди нас не было заправил мафии или атаманш и даже самые отпетые из нас все равно бедолаги. Мы все были жалкие неудачницы.
Я видел, как эмоционально реагирует ее тело, как светится ее душа по тому, как она жестикулировала, как повышала и понижала голос, в котором жили все они – Вильма, Рита, Фрау Директорин, даже Вентури…
Эмилия рассказала мне, возможно, незначительный эпизод: выборы, когда приезжали волонтеры с урнами и бюллетенями