О первом посещении храма на Маросейке А. Добровольский писал так: «Замечательно, что мое посещение церкви Николы в Кленниках совпало с Февральским переворотом. Точно я инстинктивно стремился здесь, в православном храме, под покровом Божией Матери и святителя Николая, укрыться от тех бед и несчастий, которые несло мне будущее». Так Александр Добровольский стал духовным сыном святого праведного Алексия Московского и членом мечевской общины.
«В 1917 году проездом из Оптиной Анна Александровна Исакова (духовная дочь прп. Нектария Оптинского. — Ред.) гостила у нас. Она сказала мне: «У вас в Москве тоже есть священник высокой духовной жизни — отец Алексий на Маросейке». Она была вся напитана светом Оптиной, восторженна и возбуждена. Под впечатлением от ее рассказов я пошел в названную мне церковь. Я решил посмотреть на священника, которого знают, на которого указывают из Оптиной. Во мне было разбужено любопытство к новому миру, который уже выступал для меня в эстетическом очаровании общего увлечения русской иконой, церковным пением, иконописной красотой необыкновенных святых. Я поднялся в маленькую церковь, почти пустую (четыре часа, вечерня, неделя Великого поста). Несколько старушек суетились в церкви. Быстрой, бегущей походкой вошел священник. Старушки бросились к нему под благословение, целуя его руки. Я испугался, что сейчас он увидит меня, обратится ко мне, и поспешил уйти. Я был разочарован. Но эта встреча не прошла бесследно. Я почему-то счел нужным записать (хотя делал это очень редко) такие слова:
«28 февраля. Ходил к вечерне в церковь Николы в Кленниках. Странное впечатление произвел на меня священник. Есть в нем что-то выделяющее его сразу. Недаром куча женщин бросается к нему под благословение — зрелище непривычное для меня в других церквах. Но что-то казалось мне в нем чужое, я это подметил и Анне Александровне, — какая-то торопливость и простота. Неужели никогда не проникну я в русскую святость? Душе моя, душе моя, восстани, что спиши».
А в этот день в Петрограде уже совершались великие события.
Прошло два года.
Уже не из любопытства, не за тем, чтобы посмотреть неизвестного священника… Я погибал, я хотел молиться — и не умел, я просил утешения — и не знал, где его найду. Все рушилось, все погибало, я не знал, что же теперь делать, что же теперь нужно.
На Маросейке (я пошел сюда, потому что вспомнил, что здесь служат каждый день) я узнал, что нужно покаяние.
«Братья и сестры, теперь нам нужно покаяние. Мы будем молиться каждый день»… Это начиналась Патриаршая неделя покаяния.
Я не пропускал ни одной службы. И помню в один вечер точно шелест прошел среди молящихся: «Батюшка приехал». Мое сердце сжалось. Я был смущен: как я взгляну ему в глаза. То, что я как бы оскорбил его, то, что я пренебрег им, мучило меня. Что, если он увидит меня и укажет мне, что мне не место в этом храме? На другой день уже батюшка служил литургию. Вместе с прихожанами я подходил к кресту и к батюшке. В первый раз. И вот я еще не дошел к нему, и он, смотря на меня ласково, с улыбкой, громко на всю церковь, привлекая внимание всех, произносит: «Вот и он, наш усердный богомолец».
Да, я усердно молился. В эти дни, как никогда прежде, ни потом, не пропускал ни одной службы. Я первый приходил… Но ведь батюшка этого не знал, он только вчера приехал и видел меня в первый раз. Или его всезнающее сердце уже узнало все, и он видел и мое усердие, и мое смятение, и как евангельский отец, еще издали приветствовал меня и спешил навстречу.
— Веруешь ли ты в Бога? — Первая исповедь у батюшки.
Моя очередь. Шепот: «Идите». Сердце останавливается на мгновение, перехватывает дыхание, как в детстве, когда бросаешься в воду, зажмурившись и перекрестясь.
— Веруешь ли ты в Бога?
Я ему нес все свои десять лет на стране далече: эти руки, уставшие от праздности, это сердце, замкнувшееся в себялюбии, сердце ожесточенное и больное.
— Верую, — смог я сказать.
Это была самая необыкновенная исповедь. Точно одного меня он всегда ждал, точно мне он все хотел пересказать. Батюшка говорил мне о себе, своей жизни, своих испытаниях, своем священнослужении, горестях и трудностях избранного пути, о благословении [отца] Иоанна Кронштадтского, о своем упорстве к добру, любви к народу и служении ему. Он говорил мне о любви. «Ты болен. Ты замкнулся в себе. Смотри, какое у тебя сердце! Оно не живет, оно никого не греет. Ходи же в церковь. Не забывай ходить в церковь. Только здесь, в церкви, в атмосфере любви твое сердце согреется и отойдет». Я ушел от него в слезах. Батюшка был серебренник, в моих слезах он переплавил мое сердце.
Жар новоначального — он сгорает как пламенный столп, который пройдет перед всей твоей жизнью, и он осветит далеко, — но нужно ежедневное усилие, напряжение всех своих сил, нужен постоянный подвиг. Скучно — принудь себя, досадуешь — потерпи, осуждаешь — воздержись, пренебрегаешь — пересиль себя. Пришло уныние, пришла скука. Батюшка звал меня — я не приходил к нему. Батюшка поручал — я не исполнял. Батюшка привлекал — я уклонялся. А батюшка, никогда не изменявшийся, не упрекнувший, всегда внимательный, ласковый, любящий, не отпускающий, терпеливо следящий, вовремя спешащий на помощь, удерживающий, руководящий… Помню, летом батюшка уезжал, я его долго не видел. Это было время народных академий, лекций в храмах. Меня затянули к Богоявлению (Православная народная академия богословских наук, открывшаяся в те годы в Москве. — Ред.)… Своим умом решил, что это и интересно, и полезно, и удобно. В это время приехал батюшка. На исповеди говорю ему про свое увлечение, лекции, курсы. Он все выслушал ласково, точно одобряя: «Хорошо, это хорошо…» Потом вдруг обнял меня крепко-крепко, прижал к себе, как бы защищая и не отпуская: «Вот что, оставайся ты лучше с нами».
Это было удивительно. Ведь казалось бы — вот он. Он не знает ничего из моей жизни, никаких подробностей моей семейной жизни, моего происхождения, образования, привычек. Точно, отбросив всего внешнего человека, он приближал к себе самого человека, его любил, его ценил, им интересовался, о его пользе болел. Тысячи