Иногда батюшка перебивал, точно не понимая, точно удивляясь: «Да что ты? Это с тобой от жары. Смотри, жара-то стоит какая!» — мудро указывая, чтобы я сам даже не задерживался вниманием на том, о чем я начал говорить.
У него было уменье какими-то простыми словами, какими-то приемами русского доброго простеца успокоить самую страшную тревогу.
— Батюшка, как же мы переживем эту зиму?..
— Слушай, вот что я тебе скажу: ехал я сегодня мимо Смоленского рынка. Сколько там всего — муки, мяса, сахара!… Ну, так и нам с тобой хватит.
У него был необыкновенный свой громадный опыт, и он делился им, спеша к каждому с тем, что ему нужно. Часто не успеешь сказать, только начнешь: «Батюшка…», — а он уже прерывает: «Какой у меня случай был. Недавно приходит ко мне одна женщина…». И он рассказывает, рассказывает то, что потрясает меня, что является обличением моего греха, что заставляет меня возненавидеть грех, отвернуться от него.
Иногда ему и ничего не нужно было говорить. Он сам знал и сам спешил успокоить твое смущение. Одно время меня мучило: чей же я духовный сын? Если я слушаю беседы только отца Сергия, только у него учусь, — не нужно ли прямо сказать батюшке: «Благословите меня перейти от вас к отцу Сергию!» Но спросить об этом казалось почему-то невозможным, обижающим батюшку. До самой последней минуты я так и не решил, скажу или не скажу. И вот во время исповеди батюшка обнимает меня и ласкает: «Вот какой у меня духовный сын! Мой духовный сын! Мой духовный сын!» Он объясняет мне, почему поручил заниматься с нами отцу Сергию. «Пусть так и будет, а уж я буду наблюдать и молиться за вас».
Батюшка был необыкновенно скромен. Как-то говорю ему: «Батюшка, вот горе у меня — время очень занято, не могу посещать ваши беседы». — «А зачем тебе мои беседы? Ну, что я могу на них сказать? А вот ученые у меня есть, их беседы посещай непременно!»
Спросит: «Ходишь ли ты на беседы к отцу Сергию?» — «Хожу». — «Непременно ходи».
Один раз останавливает: «Я слышал, как ты отцу Сергию на беседе отвечал», — и смотрит такой довольный.
И так издали, из-за других, почти незаметно, он вел тебя единственным путем, учил своей великой науке. И как радовался, когда в какой-нибудь мелочи, в какой-нибудь черточке проскальзывало, что наука эта усвояется.
Один год я как-то особенно усиленно посещал разные московские храмы. Это было трудно, своего рода подвиг. Истощенный, голодный, после службы идешь вечером по страшной темной Москве пешком, без трамваев, куда-нибудь в Хамовники, в Кудрино, в Рогожскую — к всенощной. Я считал это большой заслугой и как-то сказал об это батюшке, думая, что он похвалит. Он только удивился. «А ты чего ходишь-то, чего ищешь?» Я так смутился, что не знал, что ответить. «Тебе что у нас не нравится, чего не хватает?» Наконец, решился сказать: «Пения». — «Ну вот, ты много ходишь по разным храмам, где же по-твоему поют лучше?» Я задумался. И вот все концертное пение показалось таким ненужным, фальшивым, несоответствующим великому таинству богослужения, и я мог назвать только один храм — Марфо-Марьинский. Батюшка так обрадовался, точно я выдержал какой-то экзамен: «Ах, Марфо-Марьинский, да, да, говорят, там хорошо поют, вот мне и Преосвященный Тихон все говорит, что хорошо, а мне все некогда, все хочу туда поехать. Ну вот и хорошо, хорошо».
Иногда он точно приоткрывал такой тайничок, точно впускал в свое сокровенное. Сам начинал учить. Один раз он рассказал мне о прилоге и о помысле. «Помни о прилоге, это тебе полезно знать и помнить». Один раз, когда я говорил о монастыре, приласкал меня и сказал: «А как, ты не пробовал Иисусову молитву. Ты бы и начинал к ней понемногу привыкать».
Уже изнемогающего, задыхающегося в последнюю зиму, его проводили по церкви, только прикоснешься губами к рукаву его шубы. Он смотрит своими ласковыми глазами, а губы шепчут: “Отче Александре”».
Последняя исповедь
«“… Не люблю, осуждаю, гневаюсь, завидую”…
Он смотрит. Его глаза залиты слезами, он шепчет: «И это Александр, который был всегда такой любящий, такой терпеливый, такой кроткий, такой добрый!»
Батюшка, но когда же вы видели меня любящим, терпеливым, добрым? Или он плакал о том образе, о том первом Александре, которого я помутил своими грехами?
Я уходил. Он удержал меня:
— Почему ты не придешь ко мне?
Молчу. Ведь как объяснишь, что скажешь?
— Ты приходи. Придешь?
Молча отвечаю: «Приду». Но он обеспокоился:
— Нет, ты пообещай, что придешь ко мне.
Обещаю, батюшка радуется. Радостный благословляет, отпускает меня. «Ты приходи ко мне», — это его последние ко мне слова. Может быть, уже прозревая свою смерть, он, зная мою неустойчивость, хотел обещанием связать меня, чтобы я не отходил от него, не забывал его, чтобы я приходил к его могилке».
Исповедь у протоиерея Бориса Николаевского
Служение в Парголовском храме протоиерея Бориса Николаевского (1884–1954) началось за месяц до октябрьской революции — Митрополит Петроградский Вениамин назначил отца Бориса настоятелем храма во имя святителя Иоасафа Белгородского в поселке Парголово (Михайловка) Петроградского уезда.
В этом храме отец Борис начал проводить духовные беседы, которые привлекали множество верующих. В храме он прослужил шестнадцать лет, а в 1933 году начались годы исповедничества: арест, ссылка в Алма-Ату, работа учителем в Новгороде, а все военное время — работа на уральском заводе. После войны, в 1946 году, к отцу Борису на Урал приехала дочь, и они вместе вернулись в Ленинград. В общей сложности отец Борис пробыл в ссылке тринадцать лет.
В Ленинграде до получения разрешения служить, отец Борис ходил в Преображенский собор как простой мирянин, а затем, получив разрешение, стал служить в Свято-Троицком храме в Лесном.
В этом храме отец Борис и прослужил до конца своей жизни, отдавая всего себя священническому служению и поддерживая в сердцах людей веру в трудное послевоенное время.
Вот как вспоминает о службах отца Бориса схимонахиня Евстафия, насельница Пюхтицкого монастыря:
«Проникновенное служение, причем слезное, проповеди,