Клод Луи-Комбе
Цеце
Посвящается Анаис Нин
I
В любви, когда встречаются люди, обделенные чувством меры в плане гибкости, изысканности и культуры, на первый план выходит Абсолют.
Джон Купер Поуис
Сладкая, сладостно теплая, без слащавости сладостная и к тому же лишенная всякой энергии, ничем не стесняемая, без страстей, просто сладкая, просто теплая, без иных сгущений бытия, кроме своей сладости, кроме своей теплоты...
Бесконечная покорность плоти, но уже не вещи, некогда плоти, что ныне омылась от своего веса, — странного сорта вещи, вещицы из невнятной плоти, целиком преданной медлительности...
Как удлиняется время! Как растягивается мгновение! Питаемое самим собой и неистощимое, оно растет в недвижности, набухает вечностью. А я, я присутствую при том, как оно длится... Ну не награда ли это, уже само это безмерное протяжение без изъянов и складок, где упраздняются очертания, где находят свое разрешение желания. В отсутствие подъемов и спадов, я пребываю у самых корней ликования и никогда не смогу сполна воздать себе должное за то, что смогла вложить всё свое терпение, дабы в дисциплине дыхания, в сдержанности речи и движения вызрела моя любовь, зато, что пережила опасное начинание своего сердца как медитацию над одним словом, одним образом.
Кто будет говорить о безумии, кто о мудрости. Какая разница. Никакому стороннему для глубинного голоса моей души наречию не дано меня задеть или смутить. Я так далеко зашла в безмолвие, настолько полно сама по себе свершилась, что мне трудно представить, будто могут существовать другие и могут говорить обо мне, хотя я никогда о них не говорю, думать обо мне, хотя я, собственно говоря, ни о чем не думаю, извлекать смысл из опыта, весь смысл коего состоит в том, что смысла он не имеет.
В мои намерения никоим образом не входит, чтобы обо мне где-то и как-то заходила речь. Если я здесь — и только раз — на это намекаю, то лишь для того, чтобы отметить разрыв между той точкой, которую я затрагиваю, и иллюзией реальности, в принадлежность которой я могла бы поверить, когда ничего еще не началось. Ибо, вне всякого сомнения, было время, когда я верила в то, что говорила, когда рассказывала о себе, или в то, что говорили, рассказывая обо мне, другие. Но всё это время настолько кануло в предсезонье детства, конкретное содержание вещей, людей и слов, настолько выказало по ходу моего духовного продвижения свою суетность, что сегодня, говоря о себе — когда я пишу «я», когда я пишу «мне», — я заведомо пользуюсь такими затертыми, такими неизлечимо устаревшими словами, что их пресность уже не способна омрачить мою улыбку и наделить ее выразительностью, способной навести на мысль, что я всё еще, что бы ни говорила, цепляюсь за историю. Ничуть не бывало. И помянутая мной улыбка ни к кому не обращена. Она раскрывается только для вещицы из плоти, даже не плоти, такой сладостно теплой, такой без слащавости сладостной, которая, как и я, отнюдь не является личностью, — в наличии здесь только сладость, только теплота, только крохотный клубочек, избавленный от всех случайностей мира и вернувшийся — или, скорее, замерший на грани возвращения — к своему источнику, к истоку.
И нетрудно догадаться, что эта крохотная вещица, сплошь теплота и сладость, была просто-напросто детством — возможно, даже ребенком, моим мальчиком. Но всё это настолько давнее воспоминание, что и оно никак не влияет на свойства моей улыбки. По сути, не столь уж важно представлять, чем могла быть эта вещица, пока не стала такою, наделять ее лицом, даровать ей речь, выгибать по-всякому, пока она не напомнит этакого мальчишку, не то темненького, не то светленького, скажем, первоклашку, грезящего о чем-то, глазея на школьный двор, или барахтающегося посреди падающих клякс ночи, такого родного и милого братика безмолвию, которого мы бы признали, которого бы любили. По правде, это не столь важно. Вне безымянной теплоты и сладости пребывающей в моей улыбке странной вещицы, чья бесконечная податливость сулит мне, верится, все шансы на блаженство, не стоит ничего воображать.
Говорить трудно. Трудно устам духа сомкнуться с губами лица, внятно произрекать на их манер многообразный поток мысли. Это становится ясно, когда речь затопляет меня до самых темных глубин моего существа, когда влага слов наполняет мне рот грезами и на кончике языка я побуждаю к жизни слоги. Подстрекаю их к крови, подстрекаю к крику. По сю сторону губ пребывает одно, по ту — другое. Это переход, причем непростой. Настолько ненадежный, настолько чреватый неожиданностями и случайностями, что я практически отказалась его преодолевать. Чаще всего я останавливаюсь на том, что правит у меня внутри рта: неначатые, незаконченные, недоступные завершению фразы, небывалая словесная музыка, недоношенные словеса. Семью семьдесят семь раз я прохожусь языком до самой сердцевины фонем и понуждаю, пока не закружится голова, подняться в себе звуковые частицы науки и поэзии, всё то, что позволяет рассказать историю, провозгласить законы, воспеть услады и горести, — всё здание культуры, но распыленное, сведенное к изначальному фонетическому произволу, которое я разминаю в бездне рта, перетряхиваю, как золотоносный песок, единственно ради радости моего языка, ради удовольствия моих сомкнутых уст.
Говорить трудно. Уже давным-давно, когда вещица из сладостно теплой плоти еще носила лицо и звала «мама! мама!», мне стоило бесконечного времени ответить, отыскать среди запаса слов несколько подходящих: «Сейчас! иду! что ты хочешь? что такое?..» По большей части слова приходили слишком поздно, ребенок засыпал или исчезал, он ускользал, но это не играло роли, ему было хорошо, он отлично знал, что вне меня, в чуждом пространстве, в котором он тогда развивался, его ждут разве что разлад и расстройство. Он хорошо это знал. Он отлично это усвоил, дабы стать наконец сладостной теплотой в общем-то лишенной самотождественности вещи.
Я говорила мало. Но рот разбухал от слов, всегда полный, всегда изобильный. На пути их напора нежной преградой вставали губы.
Они у меня всегда были полными, сочными, жадными до пробы, гораздыми — не божий ли дар? — на трепет, на ласку и ощупь. Ребенок отлично знал и об этом. Я приближалась к нему переполненным музыкой слов ртом, приступая губами; полными, плотными плотностью единственного и всемогущего желания губами я приходила к ребенку из глубин ночи времен, из глубин незапамятной грезы, одна-одинешенька со своими губами, в своих