Цеце - Клод Луи-Комбе. Страница 2


О книге
губах, на своих губах, все мое существо, целиком став губами, доносило до ребенка паводок желания, распиравший мое лицо у порога материнского рта.

Мне не было нужды в разговоре. Слова, говоря чересчур, никогда не говорят достаточно. Я продвигалась к ребенку. Вся тяжесть моего лица заключалась в губах. Мой порыв к нему был нападкой одних только губ.

Нужно, чтобы я писала: губы, говорила: губы, чтобы носилась с этим словом по лабиринтам мозга, чтобы заколдовала свои губы, дабы они поведали о моих губах. Благодаря своему рту я достигла таких высот радости, что мне никогда недостанет благодарности к этой плоти во мне, более утонченной, чем любая плоть, более наличной, чем всё называемое, впрочем, моим телом, более умной, чем изощренные круговороты, приводящие в движение мысль. Ибо мои губы имеют больше власти над вещами, нежели руки. Я вхожу в этот мир через вкус всего сущего, через рубеж рта. И посему мне пристало говорить о своих губах как о чудесной разновидности щупалец.

Естественно, будь у ребенка возможность высказаться, ему нашлось бы что сказать по этому поводу. Таким, как сегодня, сладостной теплотой бесформенной вещицы, он предстает плодом моих поцелуев, его плоть расцвела в царстве губ. Я недолепила ее в своем чреве. Недостаточно удерживала его в глубине глубин, совершенной модели любой мыслимой глубины, недостаточно отполировала в бесцеремонности своих внутренностей. Чтобы в конце долгого плавания препроводить его к исполненному сладости совершенству детской плоти, понадобились мои губы. Чудо сосания восполняло в нем любое поползновение к обособленному существованию. Благодаря движению моих губ и игре языка он стал безгранично податливой плотью.

Нет недостатка в сравнениях, которые, как на подбор, отсылают к эрозии и полированию: многотысячелетний накат воды на гальку, беспрестанно длящееся под напором ветра трение земли о землю, прилежание рашпилей и напильников, наждака и лощила — в толще моих губ было заложено всё нужное, чтобы переформовать самый твердый материал; достаточно было без оглядки на длительность пройтись раз-другой этой передовой линией плоти по слишком любимым вещам, и формы поступались своим рельефом: мало-помалу впадины и выпуклости сходили на нет, в одну и ту же бесцветную, лишенную напряжения поверхность. Как леденец, смакуемый в безмолвии детства, любая плоть, любая субстанция растягивалась под моим ртом, смягчалась, истончалась, омываемая слюной; разнородные элементы, весь разброс существ, все аляповатые соположения их частей сливались в прозрачную, безымянную цельность. Ибо надо прямо сказать, что, когда ты сосешь, все вкусы сливаются воедино и в этом смешении не опознать ни один из них.

Знал ли об этом ребенок? Под моими поцелуями он мало-помалу становился совершенно безликой вещью в неясном гнездилище окрестных вещей, его плоть не отличалась по вкусу от любой безвкусной реальности. Даже в самых отдаленных уголках его тела, в заглублённых и темных зонах сфинктерной нежности уже не царил никакой особый запах. Влага моего рта размыла эти плотские глубины... но все тамошние соки перетекли в меня.

Труднее прочих даются слова радости. Куда легче сказать о горестях и боли, ведь именно такою предстает жизнь в грубой череде трудов и дней. Но высказать радость, то ослепительное мгновение, когда живое существо достигает высшей полноты, когда хрупкое я, дрожавшее над хрящиками своего тела, вдруг одним махом преодолевает все пределы и, наконец водворясь в универсальном и вечном, открывает поистине неисчерпаемую мощь и уверенность в своем существовании... высказать это мгновение — немыслимый вызов. Избыток эмоций сносит слова к их напыщенной суетности.

Итак, то, что я попытаюсь сказать, напрочь лишено каких-либо претензий. Что-то вроде надписи на дверях сокровищницы. Читая ее, невозможно догадаться о блеске того, что за ними сокрыто.

Все соки ребенка перетекли в меня. Обычно, в однообразии заученного наизусть и бездумно передаваемого из поколения в поколение набора знаний, принято полагать обратное. Именно так и повелось рассуждать о том, что мать дает ребенку: свою кровь с кислородом и питательными веществами в продолжение беременности, молоко, тепло, безопасность плоти от плоти; подчас говорилось даже, будто мать передает свои мысли, чувства, вплоть до самых неясных впечатлений, причем всё это задолго до рождения; чтобы как-то назвать такого сорта переливание материнского подсознания в душу ребенка, стали говорить о психическом впитывании.

Я же, в стремлении выговорить свою радость, пытаюсь сказать обо всем том, что уже мать может извлечь, почерпнуть из ребенка, запустив в его тело настырные насосы собственной нежности.

Я просачивалась в выемки малыша губами. Им не приходилось предпринимать никаких усилий, чтобы проскользнуть в укромность детской плоти. И до чего же был на это согласен малыш! По правде говоря, меня не особенно занимало, чего он хотел или какого типа удовольствия мог достичь благодаря ритуалам моей любви. Мне было интересно только то, что про(ис)ходило у меня во рту. К губам, вторя ритму всасывания, подступало теплое течение: более легкое, более ясное, когда сосешь быстрее, более жидкое, более густое и плотное, более обильное, когда сосешь медленнее, — оставаясь при всей своей медлительности глубочайшей сердцевиной существа, пристанищем его внутриутробных грез. Без разницы, рот ребенка, его нос или уши, анус или пенис: проистекающее из сих сладостных полостей давало подрагивающим губам весь подспудный ропот плоти, и первичную влажность, и, что меня особенно забавляло, мой собственный маточный привкус, всё еще дремлющий в складках и сгибах сыновьего тела.

В неизменном восторге мой рот предавался этому необыкновенному приключению. Я лизала. Вылизывала. Облизывала. Внедрялась, под стать морде муравьеда, в телесную мякоть, отслеживая слизистые оболочки, обсасывая железы, сбирая слизь. Ребенок оставался вне возраста. Он лежал: на животе или на спине, в своей кроватке, на коврике, на траве или на камне, никаких излюбленных мест. Да и у нас просто не было времени глазеть по сторонам. Дом, городские улицы вокруг дома, предместья вокруг города, пустыри и пустоши за пределами предместий, всё это складывалось в нейтральное пространство, где ничего не происходило. Мы с ребенком только и делали, что его пересекали, всё дальше и дальше, только и делали, что его прочесывали, ребенок с округлившимися глазами, я с полным ртом; мы продвигались, сросшиеся тенями, под чмокание присосок, — или, может быть, мы-то оставались неподвижны, а вокруг нас продвигалось само пространство, нанизывая свои перлы на нить лишенной всякого значения жизни; я уже не знаю, всё это ушло так далеко в толщу времени, но вот про чмокающие присоски знаю точно: ими была я. То был мой рот, который пересек все пределы; под напором губ отпали все запреты; впредь в самом центре лица этаким хоботком проступала

Перейти на страницу: