Цеце - Клод Луи-Комбе. Страница 23


О книге
Но так или иначе не надо впадать в тоску под тем предлогом, что ничего не узнать наверняка. Какая разница, знать или не знать? Это же не мешает всматриваться, искать взглядом в формах знаки, и в конечном счете ничего не поделать, если язык вещей, стоит его расшифровать, оказывается непостижимым. Возможно, в этой связи зайдет речь о мученичестве духа. Но подобный посыл лишен смысла. Ибо говорить о мученичестве можно, только предполагая свидетельские показания — но кому? кому? ведь тут никого нет. Есть только почва, кишащая, кишмя кишащая, которая кишит изнутри, хотя изнутри препровождает здесь к простой поверхности. Что же до понимания, с процессами какой природы, животной, растительной или минеральной, связано это кишение, в котором, как было сказано, нет ничего человеческого, такая постановка заслуживает права на жизнь, хотя разграничение трех этих царств далеко не так категорично, как обычно полагают, и многочисленны, если не постоянны, случаи их взаимопроницаемости. В этом смысле речь может идти только о том, чтобы очертить границы (животные, растительные, минеральные), в рамках которых, представляется, заключено явление, до сих пор характеризовавшееся как кишение пустынной почвы. Но по этому пункту, как и по всем остальным, решает единственно взгляд, только он судит, только он рядит. Большая ответственность, если вдуматься, насколько взгляд хрупок — имеется в виду: до чего трудно ему на чем-то остановиться, не расплескать внимание, не ослабить свою хватку над вещью, если учесть мечты и сон — или, куда прозаичнее, утомление быть, отвращение разглядывать, тянуться за неким вечным взглядом, что скользит по поверхности мира, не выходя из себя. Но всё это — искушения, победа над которыми вошла в привычку, и над ними, и над многими другими. Благодаря смелости. Благодаря терпению в созерцании. Взгляд цепляется за самого себя как за последнюю связь, последнюю из всех возможных связей, ах! кто его обуздает, удержит и остановит — на чем? на чем же? на пустоте пустой комнаты, на пустыне Пустыни. Но жаловаться здесь, право, не стоит, ибо кишение представляет собой зрелище практически неисчерпаемое, модель существования, без конца пробуждающую любопытство. В самом деле, трудно уклониться от чар слипшейся воедино зыбкой массы, черпающей в самой себе все ресурсы и, похоже, сам смысл своей динамичности — чар для рассудка, который улавливает тут постоянство непрестанного; чар для взгляда, который не устает от созерцания, в коем разнообразие никогда не уничтожает единства, а единство не замораживает разнообразие. И всё же не следует воспринимать это созерцание как некую безмятежную, лучезарную, если можно так выразиться, а то и блаженную деятельность. В действительности рассматривание мучительно. При всей своей близости воспринимаемая вещь всегда далека, бесконечно отдалена, бесконечно снаружи, и нет никакой разумной надежды заполнить пустоту, отделяющую взгляд от тех скоплений предметов, которые, представая в беспорядке, складываются в пейзаж. И взгляд к тому же всегда частичек, никогда не удовлетворен. Ему хочется проникнуть в толщу вещей, но никакой толщи нет. Войти внутрь. Но нет ничего внутреннего. Ему хочется касаться, ласкать, быть может, кусать, обнимать, о! объятия, бракосочетание субстанций, глубинные свадьбы, слияние самости с самостью — но взгляд неподвижен, и реалии, даже самые подвижные, никогда не разрывают круг, который удерживает их замкнутыми в самих себе. Так что пейзаж разворачивается в себе, сплоченный в своем одиночестве и сохраняющий целостность. И взгляд, присутствуя издалека, через стекло окна без занавесок, при сем изобилующем жизненной силой кишении, настолько охвачен мучением, что ему хочется вырваться из глаз того, кто стоит за ним (но кто может сказать такое? о каких глазах? о чьих глазах? о глазах кого? кого же?), оторваться от этих глаз и пасть на землю, пасть, как говорится, прахом, как говорится, сдаться, капитулировать, отказаться от существования, которое поддерживается только расхождением и различением, упасть, рухнуть, поддаться собственному весу, той силе инерции, что роднит его с темной материей чего угодно, и пусть на него наступят, пусть его раздавят и выметут вместе с мусором и плевками, бросят наконец в мир без образов, взгляд-гадость, взгляд-нищету, святой недовзгляд. Увы! подобное блаженство, плод полного отказа от всего своего бытия, заведомо не от мира сего — мира, состоящего, как уже было сказано, с одной стороны, из чего-то вроде пустой комнаты с высокими окнами без занавесок и, с другой, из пейзажа внутри этой комнаты, без неба и солнца, претерпевающего странное кишение собственной материи. Эта-то материя и представляет проблему, требует, чтобы ее отчетливо выявить, дополнительного внимания. Итак, нужно, чтобы взгляд напрягся, натянул свои пружины, чтобы он устремился как можно дальше, к самым передовым пределам самого себя, туда, где, не выходя из себя, поскольку такое немыслимо, он сосредоточится на ничтожном кусочке сего корежимого пространства в уверенности, что оказавшееся верным для этого фрагмента останется таковым и для целого. И тут-то для взгляда, призванного просто видеть, возникает что-то вроде шороха. Проясняется во всем своем богатстве возбуждение, складывающееся из несметного числа бесконечно малых перемещений, ничтожных движений, нырков и подъемов в масштабах булавочной головки, стычек, толчеи как бы живых корпускул, прижатых друг к другу, внедрившихся друг в друга, клеящихся, наползая, друг к другу, поглощенных смешением плоти, целиком растворившихся в лоне всеобщей, неослабной активности, сиречь кишмя кишащего копошения. И всё это сплошь из лапок и жвал, из исподних крыльев, щетинок и усиков, хоботков, долотец, отсосников, коготков, присосок, рассекателей и всего того, что может кусать и жалить, что может ранить, и обсасывать раны, и их оплодотворять. Всё это сжато, скучено, спрессовано. Всё это кипит, шелестит в брожении органов, взрываясь для вибрирующих копуляций, сгущаясь и тяжелея для великолепных в своей щедрости и ликовании кладок. Земля тут вовсе и не земля, а — там, докуда можно забрести, — живой, злокозненный слой, комковатая гуща, сотрясаемая и перемешиваемая в своих основах не имеющим имени насилием, быть может, ненасытностью, близким к пароксизму коллективным безумием; всё это в сером, всё это в черном с, тут и там, невралгическими узлами, где достигают максимальной мощи конвульсии всей массы: на перекрестье боен и опустошений, где пожирающие и пожираемые воспламеняются в одном и том же месиве горячки и ужаса, в одном и том же напоре, одном и том же подъеме, впадая в экстатическую ярость, которая пробуждает в темном лоне всей совокупности вековечные накаты прилива и отлива. И проблема тогда в том, чтобы узнать — причем ответ должен прийти непосредственно, — является ли такой органический конгломерат пятном и слоем на чем-то, на земле, на фоне, не кроется ли, так сказать, в
Перейти на страницу: