Из церквей доносился звон колоколов в честь святого Томмазо, чей праздник отмечался в этот день, и в городе царило торжественное веселье, типичное, в сущности, для всякого континентального города, но кажущееся странным унылому лондонцу, когда он впервые наблюдает столько беспричинного (как представляется на его посторонний взгляд) веселья. Он, привыкший к тому, что смех из него вырывают силой во время редких посещений театра, дающего очередную «оригинальную» английскую версию французской комедии, не может взять в толк, с какой стати пустоголовые неаполитанцы так задорно хохочут, поют и вопят исключительно по одной причине – от радости быть живыми. И вот после длительных сомнений и рассуждений он приходит к следующему глубокомысленному выводу: все они – негодяи, отбросы общества, а сам он, и только он, – истинный эталон человека в его лучшем виде, образец цивилизованной респектабельности. Какое печальное зрелище представляет он в этот момент в глазах «низкопробных варваров» вроде нас! В глубине души мы сочувствуем ему и надеемся, что когда-нибудь бедолага сбросит оковы своих ограниченных обычаев и предрассудков – и наконец научится наслаждаться жизнью почти так же, как это удается нам!
Проезжая в своем экипаже, я заметил на углу небольшую толпу: люди смеялись и оживленно жестикулировали, слушая так называемого импровизатора, или бродячего поэта – пухлого человечка, который свободно владел всеми рифмами итальянского языка разом и мог с потрясающей легкостью сочинить поэму по любому поводу или акростих на любое имя. Я остановил повозку, чтобы насладиться его экспромтами, многие из которых были действительно хороши, и швырнул парню три франка. Он подбросил их в воздух один за другим, поймал при падении ртом, сделал вид, что глотает, а затем с неподражаемой гримасой сорвал с головы свою рваную шапочку и произнес:
– Ancora affamato, excellenza![42] – чем вызвал новый приступ хохота у благодарных слушателей.
Веселый это был поэт, и без тени напыщенности – его добродушный юмор заслужил еще несколько серебряных монет, которые я и подал, за что он пожелал мне: «Buon appetito e un sorriso della Madonna!»[43] Вы можете представить себе увенчанного лаврами Лорда Стихоплета Английского на углу Риджент-стрит, глотающего полупенсовики в награду за свои вирши? А ведь некоторые из причудливых затей, нанизанных этим импровизатором, могли бы сделать честь многим из так называемых «поэтов», чьи имена по какой-то необъяснимой причине почитаются в Британии.
Проехав немного дальше, я наткнулся на группу ныряльщиков за кораллами, собравшихся вокруг переносной печурки, где на огне трещали и лопались глянцевые бока жареных каштанов, распространяя аппетитный аромат. Мужчины в ярко-красных шапочках весело напевали под переборы старой гитары, и песня эта была мне знакома. Постойте! Где же я ее слышал? Дайте-ка вспомнить!
Лимонный цветок!
Страстью сожгу тебя – вот мой зарок.
Лейся, песенка, лейся!
Ха! Точно, вспомнил. Когда я выполз из склепа через разбойничий лаз, когда сердце мое забилось в предвкушении радостей, которым не суждено было сбыться, когда я еще верил в ценность любви и дружбы, когда увидел сверкающее на морской глади утреннее солнце и подумал (несчастный глупец!), что его длинные лучи подобны лескам с сотнями золотых флажков, вывешенных на небе в честь моего счастливого освобождения от смерти и возвращения на свободу… тогда-то я и услышал вдали голос моряка, напевавший эти неаполитанские куплеты, и с восторгом вообразил, будто самые сладострастные строки говорят обо мне! Что может быть слаще и горше музыки, которую жизнь заставила возненавидеть! Явственно вспомнив то время, я готов был зажать себе уши руками, лишь бы больше не слышать этой мелодии! Тогда у меня еще было сердце – горячее, страстное, чуткое, отзывчивое к малейшему проявлению нежности и любви; но теперь это сердце умерло, сделалось холодным, окаменело. Лишь его призрак сопровождал меня всюду, довлея над моей душой, будто плита над могилой, в которой покоилось множество драгоценных иллюзий, превратившихся в горькие сожаления и воспоминания, поминутно взывающие к душе и рассудку. Неудивительно, что их легкие тени восставали из небытия и преследовали меня, нашептывая: «Неужели ты не оплачешь утраченные наслаждения?», «Неужели не растаешь при этом воспоминании?» или «Разве не жаждешь ты прежнего блаженства?». Но я оставался глух и неумолим ко всем этим искушениям. Справедливость – суровая, неумолимая справедливость! вот единственное, чего я искал и чего был полон решимости добиться.
Может быть, в вашей голове не укладывается, что человек способен замыслить и осуществить столь длительный план возмездия, как у меня? Если вы, читающий эти строки, принадлежите к породе англичан, я знаю, это покажется вам почти непостижимым. Жидковатая кровь северянина в сочетании с открытой и недоверчивой натурой, надо признать, дает ему некоторое преимущество перед нами в вопросах переживания личных оскорблений. Англичанин, насколько я слышал, не в состоянии затаить долгую и смертельную