Дурак. Книга 1 - Tony Sart. Страница 4


О книге
ли не по загривок, испачкав донельзя щегольские порты широкого кроя и длинную, когда-то алую рубаху. Про меховую душегрейку и говорить было нечего — шерсть на ней тут же свалялась, слиплась в черные комья и, быстро подсыхая, превратилась в вислые сосульки, отчего молодец стал походить на унылого ежа.

— Мурмолку[2] верните взад, брыдлы[3]! — все же встав на ноги, крикнул молодчик куда-то в черноту провала сеней.

Почти сразу требование его было исполнено — наружу темной птицей выпорхнуло нечто, взметнулось к небу меховыми крыльями да не сдюжило. Призвала неведому птицу земля-матушка, и плюхнулась она вниз грузом тяжким. Прямиком в ту самую жижу под ногами молодца.

— Чтоб вас! — зло повторил тот, поднимая из грязи то, что некогда было его шапкой.

Вокруг юноши, привлеченная шумом, стала собираться дворня. Хихикали девки-пряхи, высунув носы из узких оконцев женских покоев. Зубоскалил от коновязи рябой мальчишка-пастух, то и дело ковыряя в носу большим пальцем. Гоготали стражники у ворот, бряцая от смеха доспехами и кольчугами. Даже хмыкнул из тени амбара бородатый конюх, хоть и был славен по всему Опашь-острогу своим бесстрастием. А там уж с улицы стали заглядывать зеваки и вездесущая малышня, улюлюкать да свистеть принялись.

Еще бы, ведь не каждый день творится потеха на подворье у князя Осмомысла…

Хотя, между нами, князем-то зажиточный наказной воевода, награбивший себе богатство за последнюю дюжину лет на землях добрых соседей, сам себя величать стал. Венец заказал златой, с каменьями, да только… как был Опашь острогом внутренних земель Руси, так и остался, вот и князь выходил самозваный. Навроде тех атаманов лесных, что себе чины да рода древние сочиняют, стяги цветастые рисуют, а на деле разбойники как разбойники. Но про то тс-с-с, шепотом и только по глубокому доверию. Кому ж охота в петле болтаться аль с перерезанными сухожилиями рабом с ближайшим обозом к Ржавым Степям уехать.

Лучше уж от ворот погогочем над непутевым дураком, которого, видать, из хором погнали. Отсюда и веселее, и безопаснее.

Молодец между тем, еще больше раздосадованный вниманием людей, уже горланил на весь двор, то и дело размахивая кулаком в сторону терема воеводы:

— Зря обидел ты меня, Осмомысл, зря погнал, когда добром я к тебе пришел. Понапрасну насмехался зло надо мной и слов моих на веру не принял. Говорю тебе я, Отромунд, сын купца Вала, что будет дочь твоя старшая, Избава, моей!

Затихать вдруг стал двор, смолкли хиханьки. Попрятались улыбки, устремились глаза веселые в землю раскисшую. Потому как в дверном проеме, том самом, откуда совсем недавно вылетел юноша, показался крепкий статный мужик. Был он одет богато, но без излишества, в голубом кафтане дорогой ткани, темных портках да сапогах на меху. На хмуром лице его, разъетом и широком, застыли льдистые светлые глазки, недобро щурясь на стоявшего у ступеней парня. Шагнув наружу, крепыш огладил широкой ладонью бурую, едва тронутую сединой бороду и отстранился вправо, пропуская следом… себя же.

Вышел второй, ступил влево.

То же насупленное лицо, те же злые глазки, те же одежды. Даже шрамы на лбу и виске, казалось, были одинаковые. И могло бы показаться кому, что морок то или какая волшба недобрая, если бы не знала вся округа двух однобрюшков[4], самых верных наперсников[5] князя. На много верст известны были братья Нравичи, скорые на расправу и лютые в ратном деле. И всякому было ведомо, что лишний раз лучше не попадать под взор двух пар холодных глаз, потому как одним пращурам было известно, что на уме у витязей двойников.

Однако ж, то ли сын купца был неимоверно храбр, то ли безумно глуп, но взгляда не отвел, смотрел в упор на замерших по обе стороны прохода бугаев.

Ждал.

И дождался.

Докричался, выходит.

Потому как ступил теперь на крыльцо сам князь Осмомысл, мужчина статный, явно битый походами и боями. Хоть и уступал он в росте своим верным охранцам, но исходило от владыки никак не меньше того чувства опасности, что ощущается всегда каким-то потаенным, данным от рождения чутьем. Властью разило от воеводы. Властью и смертью.

Презрительно глянув на перемазанного с ног до головы молодца, венценосец не спеша оправил домашнюю, расшитую мелким жемчугом опашницу[6] и, шумно втянув носом, смачно сплюнул. Прямиком юноше под ноги.

Дурной жест отозвался по притихшей толпе суеверным ропотом. Оно и понятно, на землю родную плюнуть то дело не благое, ни пращурам, ни нечисти не в угоду будет. Как бы беду не накликать. Да только погудели люди и замолкли. Славился сумасбродный Осмомысл и тем, что не указ ему были ни обычаи, ни уклады. Не признавал он ни лада с Небылью, ни чуров поддержку. Не раз на пирах бражных после очередного кровавого набега горланил он, что лишь на себя надобно надеяться человеку достойному, потому как сам он хозяин себе и доле своей и дорогу к славе сам прокладывает. Топором и огнем! И вторили шумно ему родичи дружинники.

Вновь тишина.

— Голоси, малец, — голос князя был ленивый, говор неспешный, тягучий. — Голоси, пока можешь. Слово мое верное, не ровня сын купца, сопляк, ни разу ратного подвига толком не изведавший, дочке княжеской.

— Подвига хочешь от меня, воевода? — оскалился юноша, и понятно было, что после такого обращения к владыке за голову молодца не дали бы во всем Опашь-остроге теперь и ломаной полтины. Понятно, в первую очередь, самому юнцу. — Будет тебе подвиг. Да такой, какого сорок лет не видывал, не делывал никто!

Князь поджал губы, спрятав за усами звериный оскал. До поры проглотил смертельную обиду, разумно посчитав, что велеть прикончить молокососа прямо на дворе было бы даже для него слишком. В месть от нечисти за дурную смерть на пороге он давно не верил, потому как не единожды закрывали глаза небыльники на дурное. Ни когда он вырезал всю семью старосты Орлава прямо у капища предков посреди пылающего Уполья, ни когда насаживал рубленые головы всех родичей славного некогда витязя Переслава на частокол взятого Глума, ни многажды позже. Нет, не верил. Но все же лишнее роптание черни было ни к чему. Горд люд русский да волелюбив — передавишь, так не спасет ни дружина, ни кони быстрые, коль терпению предел настанет. А потому затаил до поры обиду князь, припрятал за пазуху. Провел с силой по залысине, венец поправил.

— Тебе ли, бобыня[7], подвигами кичиться? За всю свою жизнешку жалкую, небось, кроме мертвяков безмозглых никого и не

Перейти на страницу: